Лужи и снег, перемешанный с грязью дороги, подмерзли. Хрупкие кости уходящей зимы ломались под его солдатскими ботинками. Он снова мысленно повел разговор с Думитру, тяжелый разговор о долге и чести, о Паулине, об Анне и ее будущем ребенке. Но он, крестьянин Никулае Саву, для себя все уже решил! Война научила его многому, и главное — он знал теперь цену жизни и смерти.
Когда его шаги прогрохотали по деревянному настилу моста у входа в село, он окончательно вернулся к действительности. Он — дома. Сержант был доволен окружающей тишиной, глубоким покоем, в который были погружены дома. Несколько собак во дворах залаяли на него из своих конур, поленившись подойти к воротам. Они лаяли скорее от скуки, и он не обращал на них никакого внимания. Не обратил он внимания и на Цыгана.
Тот узнал его и заскулил, начал тереться у его ног своей свалявшейся, жесткой шерстью. Вышел Миту в одной рубашке и, увидев брата, заплакал.
— Ну все, брат! Конец! — медленно выговорил он, похлопав его по плечу и снимая ранец.
На небе луна спорила с облаками. С выгона дул сухой, бодрящий ветер. В доме было прохладно. Но Никулае было тепло.
Глава девятнадцатая
Вернулся Никулае, сын Саву! Село узнало об этом быстро, с первым ведром воды, взятым на рассвете из колодца на углу улицы. «Эй, вернулся, сегодня ночью!» — «Цел-целехонек?» — «Говорят, будто его комиссовали, раз пришел из госпиталя…» Услышали и Никулина Матея Кырну, и ее дочки.
Около обеда Паулина прошла так, без дела, по дороге напротив ворот дома Саву; во дворе никого не было, дом казался пустым. «Войти? Позвать Ляну?» Ведь у нее были на то основания, все село знало, что она невеста Никулае. Она не пряталась, к чему это, она терзалась, была как на иголках, хотела видеть Никулае, знала, что он ранен, ведь последнюю открытку она получила от него из госпиталя. Но у нее не хватило смелости войти, позвать кого-нибудь, и она довольствовалась тем, что погладила Цыгана и пошла дальше до Мии Чиоатэ, потом вернулась домой, бросилась на кровать и разрыдалась. Она не хотела разговаривать ни с Анной, ни с матерью, ни с кем.
После полудня мужчины, как всегда перед посевом, собрались в круг на повороте дороги. Здесь говорили обо всем, можно было узнать свежие новости, каждый выкладывал, что он слышал, обсуждали дела на фронте, говорили о земле, об аграрной реформе, о том, пора ли проращивать для посадки картошку, есть ли семена для посева, и какие… Приближалась весна, и она, как никогда, волновала людей, они ожидали чего-то такого, что круто изменит их жизнь, и боялись, что эти перемены застанут их врасплох. Это «что-то» должно было прийти то ли с фронта, то ли из Бухареста, то ли от бога… Разговоров об этом было много, всех томила неизвестность.
Матея на поворот дороги послала жена узнать, что с Никулае, может, он встретит его там или хотя бы Миту увидит. «Будь там, пока выйдут Саву», — напутствовала она мужа. Но Саву все не появлялись.
И остальные ожидали Никулае, каждый по очереди высказывая свои предположения. Наконец подошел Миту в наброшенной на плечи фуфайке. Заложив руки в карманы, он сказал, что с Никулае все в порядке, здоров. «Как пришел сегодня ночью, сразу лег спать, даже ничего не ел, думаю, и сейчас спит. Здорово устал, наверное, но с ним ничего не приключилось». Все успокоились и начали говорить о другом, ведь им многое надо было обсудить, решить.
Но Никулае не спал. Он поднялся рано утром и все сновал по дому, перекусил немного, потом открыл окно и закурил. Курил и думал о своем. Уходя, Миту спросил, не хочет ли все же он пойти с ним на сходку, но он отказался. Предпочел остаться один со своими мыслями, накопившимися за это время после скитаний по разным местам. Оп смотрел, не отрываясь, на белую стену и думал свои думы. Временами ему чудилось, что на белой стене перед ним, как на экране, движутся тени, проплывают образы далекого мира, живого, но немого: лошади, солдаты, орудия, траншеи, опять лошади, опять солдаты… Он чувствовал себя нормально, ничего у него не болело, но душа была искалечена. Никулае понимал это, как и то, что обязательно должен выяснить свои отношения с дочерьми Матея Кырну, если не хочет помешаться, если не хочет, чтобы его душа разлетелась на куски от напряжения.
«Все, война кончилась! — говорил он себе. — Для тебя кончилась. Ты остался в живых, тебя впереди ожидает жизнь. Вот приходит весна, ты должен пахать, сеять, государство и тебе даст, как слышно, клочок земли, ты женишься, построишь дом!..» Но оптимизм, ободряющие слова не доходили до сердца, не могли разрушить что-то внутри него. Ему даже стало страшно: он испугался не будущего, нет, а того, что могло с ним случиться на фронте; только теперь сержант начал чувствовать страх перед смертью, которая подстерегала его столько времени, черное крыло ее столько лет висело над ним. В этом все дело: он видел смерть в лицо, своими собственными глазами, жил рядом с ней, в ее царстве. А из царства смерти никто не может вернуться таким же, каким он вступил в него. Он тоже не мог. Будто умер, и домой вернулись только имя и мысли, которые стучали в виски, терзали душу.