Она померкла, но еще цела.
Что ты наделал, юный расточитель?
Подрезал песней у нее крыла,
чтоб залететь на зов мой не могла
ко мне в мою веселую обитель.
Ангелы
Их души — свет неокаймленный,
устали певчие уста;
сон — грех для них преодоленный,
тем соблазнительней мечта.
Почти похожи на сигналы,
они молчат средь Божьих рощ,
включенные, как интервалы,
в Его мелодию и мощь.
Но крылья их за облаками,
где с ними ветер-лития,
пока ваятель Бог веками
необозримыми руками
листает Книгу Бытия.
Ангел-хранитель
Ты простираешь крылья исполина
свои, ты птица. Я тебя позвал
немыми жестами, когда пучина —
твое прозванье, в темноте провал.
Ты тень твою в ночи мне даровал,
сна моего защита и причина;
ты свет во мне, — я рамка, ты — картина, —
дополненный сиянием Начал.
Как бы тебя назвать мне, ты — вершина!
Губ стынущих моих ты не отринь;
вся жизнь моя — убогая руина —
для красоты твоей, аминь.
Меня ты вырвал из угрюмой славы
сна моего, в котором глушь могил;
ты в страшных сновидениях сквозил,
избавив сердце от ночной потравы,
и ты меня, как стяг своей державы,
на высочайшей башне водрузил.
И если для тебя людские нравы —
мелодии, меня ты погрузил
в них, в чудеса: и в розы, и в дубравы,
где пламенем своим ты мне грозил.
Его ты разве не отобразил
в седьмой, последний день с первичным светом,
который на крылах по всем приметам
и у тебя…
Велишь спросить об этом?
Мученицы
Вот мученица, чью девичью жизнь
пресек топор,
ей шею ожерельем одарив,
изысканным, чей заалел извив,
как первый в жизни праздничный убор,
но украшеньем этим не горда,
она улыбку спрячет со стыда.
Спит старшая, а младшая сестрица,
принявшая безропотно судьбу,
и камень, и пробоину во лбу,
старается обнять ее за шею,
«Покрепче», — говорит во сне девица;
меньшая молча к старшей льнет на грудь,
чтобы в ее рубашку лоб уткнуть
(лоб мечен камнем, он, разящий, с нею),
рубашка же, как парус, на ветру,
дыхание сестры хранит сестру.
Так длится час, им вечностью светя,
и обе святы: дева и дитя.
Шелк белый душ запутан общим свойством;
пока еще дрожат в безвестном сне,
уже томимы тайным беспокойством,
робеют перед будущим геройством,
которое грозит им в тишине.
Представь себе: они с постели встали,
от сновиденья лица как в тумане,
но поутру соседи-горожане
на них оглядывались бы едва ли;
ни ставен стук распахнутых оконных
не настораживал бы ни на миг,
ни шепот кумушек неугомонных,
ни даже в подворотнях детский крик;
не думали ни о каких поблажках,
издалека заслышав некий зов;
и как на праздник шли в своих рубашках,
еще без мученических венцов.
Святая
Народ страдал от жажды, лишь девица
не знала жажды, но явиться
мог ей одной спасительный родник;
а все еще лоза не шевельнулась,
недвижная среди недвижных скал,
и дева вспомнила, как содрогнулась
вчера, когда с больным переглянулась
ребенком: он от жажды умирал.
И не могла лоза не наклониться;
как зверь, который шел на водопой,
почуяла, где тайная криница:
и в жилах кровь и под ее стопой.
Детство
Страх длительный, мучительнейший срок,
когда я средь предметов затхлых в школе
был одинок — о время странной боли, —
но и потом на улице, на воле,
там, где фонтаны тяжесть побороли,
в саду, где брезжит мир больших дорог,
я в платьице, как девочка, — предлог
для зависти к другим в случайной роли;
о как я, привыкая к странной боли,
был одинок!