К самым красивым деревьям нашего драгоценного сада относятся несколько великолепных старых кедров, красивейший из них касается своими верхними ветками кроны кряжистого дуба, самого старого дерева на этом угодье, он гораздо старше парка и дома. Есть и несколько благоденствующих манговых деревьев, устремленных больше вширь, чем ввысь, вероятно, их принуждают к этому сильные и холодные ветры. Для меня самое великолепное дерево во всем парке — не кто-то из аристократов-чужеземцев, а старый почтенный серебристый тополь огромного роста, разделяющийся невысоко над землей на два могучих ствола, каждый из которых мог бы сам по себе быть гордостью парка. Он еще весь в листве, краски которой, в зависимости от игры света и ветра, переливаются от серебристо-серого цвета через богатую гамму коричневатых, желтоватых, даже розоватых тонов к тяжелому темно-зеленому, но всегда сохраняют что-то металлическое, какую-то сухую жесткость. Когда в его исполинской двойной кроне играет сильный ветер, а небо, как то здесь бывает в эти первые дни ноября, чаще по-летнему влажно-синее или затемнено облаками, зрелище получается царское. Это почтенное дерево было бы достойно такого поэта, как Рильке, и такого художника, как Коро.
Образец и стилистический идеал этого парка — английский, не французский. Задумано было создать в миниатюре как бы естественно-изначальный ландшафт, и местами этот обман почти удался. Но осторожная оглядка на архитектуру, осмотрительное обращение с территорией и ее скатом к озеру уже ясно показывают, что все дело тут как раз не в природе, не в диком состоянии растений, а в культуре, в духе, в воле и дисциплине. И мне очень нравится, что все это видно по парку и сегодня. Он был бы, возможно, красивее, будь он немножко предоставлен себе, немножко запущен и заброшен; тогда дорожки заросли бы травой, а щели каменных лестниц и обрамлений — папоротником, лужайка замшела бы, декоративные постройки обвалились, все говорило бы о стремлении природы к размножению без разбора и гибели без разбора, в этот благородный прекрасный мир позволено было бы войти одичанию и мысли о смерти, кругом лежал бы валежник, по трупам и пням умерших деревьев расползся бы мох. Но ничего подобного нет здесь и в помине. Сильный, тот сильный, точно и упрямо рассчитывающий все наперед дух, та воля к культуре когда-то задумали и посадили этот парк, правят им и сегодня, берегут и сохраняют его, не отдают ни пяди одичанию, разнузданности, смерти. Не вылезает ни трава на дорожках, ни мох на лужайке, дубу не разрешается очень уж залезать своей кроной в соседний кедр, а шпалерам, карликовым и плакучим деревьям забывать дисциплину, увиливать от закона, по которому они вычерчены, острижены и согнуты. И там, где какое-то дерево упало и убыло, из-за болезни ли, старости, бури или тяжести снега, нет хаоса молодой поросли, а вместо упавшего стоит маленькое, худенькое, складненькое, с двумя-тремя веточками и несколькими листочками, юное, вновь посаженное деревце на круглом щите, послушно подчиняясь порядку и опираясь на опрятный, крепкий кол, который поддерживает и защищает его!
Так творение аристократической культуры сохранилось здесь в совсем иную эпоху, и воля его зачинщика, того последнего помещика, что подарил свою собственность благотворительному заведению, соблюдается и правит поныне. Ей повинуются и высокий дуб, и кедр, и тощенький юный саженец с подпоркой, ей повинуется силуэт каждой группы деревьев, ее чтит и увековечивает почтенный классический каменный памятник на последней террасе сада, отделяющей последнюю большую лужайку от прибрежных камышей и воды. И единственная видимая рана, которую жестокая эпоха нанесла этому прекрасному микрокосму, скоро исчезнет и заживет. Во время последней войны одну из верхних лужаек пришлось распахать и превратить в огород. Но эта пустошь опять уже ждет бороны и грабель, чтобы вытравить залетные сорняки и опять быть засеянной короткой густой травой.
Вот я уже кое-что и порассказал о своем прекрасном парке, и все-таки забыл я больше, чем описал. Я остался в долгу перед кленами и каштанами, не воздав им хвалы, и не упомянул пышных толстоствольных глициний внутренних дворов, а еще до них до всех мне следовало вспомнить чудные вязы, прекраснейший из которых стоит совсем рядом с моим жильем, между виллой и главным зданием, он моложе, но выше того почтенного дуба. Этот вяз выходит из земли крепким и толстым, но с самого начала стремящимся к высоте и стройности стволом, который потом, после короткого энергичного разгона, как разлетающаяся струя воды, разбрызгивается, разбегается полчищем рвущихся к небу веток, стройный, веселый, светолюбивый — пока его радостное взмывание не утихает в высокой, прекрасносводчатой кроне.