Отец вежливо ответил на его сумбурное приветствие, малыш в колясочке проснулся, оттого что мы остановились, и медленно раскрыл глаза, а я с огромным напряжением следил за сценой между обоими, по-видимому, столь чужими друг другу людьми. Еще острее, чем обычно, что бывало уже не раз, воспринимал я бормотание на местном диалекте одного и четкую, безупречно чистую, грамотную речь другого словно выражение противоположности их внутреннего начала и как бы воочию увидел ставший осязаемым вечный барьер между отцом и окружавшими его людьми. С другой стороны, приятно волновало и возбуждало зрелище, как вел себя тот, к кому обратились, — отец разговаривал с нищим очень вежливо, без неприязни, не отпрянув в ужасе назад, а признав в нем человека и брата. Незнакомец попытался, после того как они обменялись несколькими первыми фразами, взять сердце отца штурмом, распознав в нем предположительно мягкого человека, которого, по всему, без труда можно было разжалобить, рисуя ему картины своей бедности, голода и нищеты; он говорил как бы нараспев, как бы заклиная, словно жаловался небесам на свою нужду: у него нет ни куска хлеба, ни кровли над головой, обувь только дырявая, полная нищета, он больше не знает, куда ему еще обратиться, и очень просит дать ему немножко денег, у него давно уже не звенело в кармане ни гроша. Он не сказал — в кармане, сказал — в котомке, но мой отец предпочел употребить в своем ответе слово «карман». Впрочем, за исключением немногих слов, я скорее улавливал интонацию и мимику разговора.
Сестра Адель, старше меня на два года, была лучше осведомлена относительно нашего отца. Она уже тогда знала то, что оставалось для меня скрытым еще долгие годы: у нашего отца, можно сказать, почти никогда не было при себе денег, а если и случалось такое, он обращался с ними довольно беспомощно и даже легкомысленно, отдавал серебро вместо никеля и более крупные монеты вместо мелких. По-видимому, Адель не сомневалась, что у него нет при себе денег. Я же, наоборот, склонялся в своем ожидании к тому, что при новом нарастании стенаний и рыданий в голосе нищего отец возьмется за карман и даст в руки этому человеку целую пригоршню франков и полфранков или насыплет их щедро в протянутую шапку, так что хватит и на хлеб, и на лимбургский сыр, и на ботинки, и на все остальное, в чем нуждался странный незнакомец, но вместо этого я слышал, как на все жалобные призывы отец отвечал все тем же вежливым, даже участливым голосом и все его успокоительные и увещевательные слова сгущались постепенно в небольшую, хорошо сформулированную речь. Смысл ее, как нам, брату и сестре, позднее казалось, был таков: денег он дать не может, потому что у него их при себе нет, да и не всегда можно помочь деньгами, к сожалению, они находят себе такое разное применение, например, вместо еды их тратят на выпивку, а он ни в коем разе не хочет способствовать такому употреблению денег; с другой стороны, он не может отклонить просьбу человека, действительно нуждающегося в куске хлеба, поэтому он предлагает, пусть этот человек пройдет с ним до ближайшей лавки, где он получит столько хлеба, что хотя бы сегодняшний день ему голодать не придется.
В течение разговора мы все время стояли на одном и том же месте посреди широкой улицы, и я хорошо видел обоих мужчин, мог сравнивать их и делать для себя выводы на основании их внешнего вида, интонации голоса и речи. Неприкосновенным в этом состязании оставалось, конечно, превосходство и авторитет отца, он, без сомнения, был не только человеком приличного общества, достойно одетым и с хорошими манерами, но еще и таким человеком, который из них двоих с большей серьезностью относился к своему визави, кто лучше и внимательнее слушал своего партнера, безоговорочно воспринимал его слова как искренние и честные. Зато у другого был флер одичавшего бродяги, за ним и его словами стояло нечто очень сильное и жизненное, сильнее и жизненнее любой благоразумности и воспитанности: его нужда, бедность, роль нищего и право спикера говорить от лица всех заслуженно и незаслуженно обнищавших в этом мире, что придавало ему вес, помогало найти верную интонацию и жесты, которых не было и не могло быть у нашего отца. Кроме того, помимо прочего, во время этой прекрасной и полной драматизма сцены между нищим и тем, у кого он просил подаяния, возникла шаг за шагом некоторая схожесть, обозначить которую словами почти невозможно, пожалуй, даже братство. Причина отчасти была в том, что отец, когда к нему обращался бедняк, слушал его без внутреннего сопротивления, не морщил нетерпеливо и недовольно лоб, допуская, что тот не соблюдает должной дистанции между собой и им, и признавая как само собой разумеющееся его право быть выслушанным и вызвать к себе сострадание. Но это еще было далеко не все. Если тот обросший темноволосый бродяга, выпав из мира довольных, работающих и каждый день досыта евших людей, и производил среди чистеньких мещанских домиков и садиков впечатление чужого, то и отец уже давным-давно, пусть совсем по-другому, был здесь тоже чужим, человеком со стороны, чья связь с обществом тех людей, среди которых он жил, была очень непрочной и держалась лишь на обоюдной договоренности, не пустив здесь корней и не дав прикипеть ему к этой земле сердцем. И как в нищем за его подчеркнуто вызывающим видом отчаянного бродяги, казалось, проглядывало что-то детское, чистое и невинное, так и в отце за фасадом благочестивости, светской вежливости и рациональности скрывалось много по-детски наивного. Во всяком случае — естественно, все эти умные мысли тогда не могли у меня возникнуть, — я чувствовал, чем дольше оба разговаривали друг с другом или, возможно, говорили каждый свое, тем сильнее ощущалась их удивительно странная однородность. И денег не было ни у того, ни у другого.