Итак, прежде всего я должен был с помощью жены составить список моего имущества, и тут приходилось то и дело оглядываться назад и вспоминать, как то обычно бывает при расставаниях. Что же я потерял? Прежде всего сам чемодан, старого друга и спутника. Купил я его когда-то, в сказочные годы перед первой войной, в том же цюрихском бюро путешествий, где заказал билет в Индию. Этот чемодан сопровождал меня до Пенанга на судне, затем на суше до Сингапура, а потом, на судах гораздо меньшего размера, до Суматры и на долгом пути вверх по реке в джунгли; его таскали малайские и китайские кули, а к концу того единственного экзотического путешествия, которое он совершил, его покрыло множество гостиничных наклеек с диковинными названиями и на чужих языках. Однако за много лет они облупились и стерлись, и ничего от них не осталось.
Самым, пожалуй, ценным предметом, находившимся в чемодане, была пишущая машинка, легкая американская дорожная машинка. Получил я ее в подарок от одного моего друга, которого паломники в Страну Востока знают под именем Черного Короля; она помогла мне переписать начисто «Путешествие в Нюрнберг» и первые части «Степного волка», а затем, путем дарения, перешла в собственность моей жены. Машинке, во всяком случае, следовало найти замену.
Теперь были на очереди одежда и белье, оба моих хороших костюма, один из них — парадный, английского материала, сшитый на заказ, затем рубашки и ночные сорочки, дождевик, башмаки, носки. Со временем, наверно, ощутимей всего будет для меня отсутствие именно этих вещей, но сейчас печаль о них была умеренна. Больше чем рубашек и одежды, мне было жаль сейчас, например, моих старых, солидных ножниц для бумаги, предмета каждодневного обихода, который я почти сорок лет тысячи раз держал в руке, или даже большого, мягкого, шерстяного пледа, подарка и рукоделья жены моего прежнего берлинского издателя. Этим чудесным пледом одарила она меня в Энгадине в благополучные времена, затем опять разразилась «великая эпоха», милый старый С. Фишер успел еще вовремя умереть, но его жене, старой ламе, пришлось сначала в Берлине вынести множество мук и унижений, потом она эмигрировала в Швецию, но и там ее не оставили в покое, она бежала на самолете через Москву и Японию в Америку, и я не знаю, жива ли она еще. Плед я называл про себя «паркетом» или «альпийской палаткой», потому что он был сшит из светло-коричневых и темно-коричневых квадратов. Он служил мне когда-то верой и правдой в горные зимы, а потом в иные прохладные вечера и дни, когда отопление оставляло желать лучшего; я заплатил бы больше его реальной стоимости, чтобы вернуть его.
Кстати, что касается «реальной стоимости» моих пожитков, то, определяя ее, я не переставал пугаться и ужасаться. О нынешних ценах мы узнавали либо с помощью торговых каталогов, либо справляясь по телефону, и, глядя на эти фантастические цифры, можно было подумать, что до кражи чемодана я был прямо-таки богачом. Одни только рубашки стоили почти четыреста франков, носки — немного больше ста, а сам мой старый добрый чемодан, если бы можно было сегодня достать чемодан такого, как прежде, качества, стоил бы минимум двести франков. Любой предмет стоил сегодня в денежном выражении во много раз дороже, чем тогда, когда я его приобрел. Глядя на цены, нельзя было не вспомнить о начале великой инфляции в конце первой войны. Не было или почти не было вещей, цены на которые оставались такими же, как пять, а тем более десять лет назад, все стало дорого, драгоценно, недоступно для маленьких людей. Но, к счастью, обнаружились и ценности, которых не коснулось это бешеное подорожание, и даже такие, которые стали во много раз доступнее. Если, например, десять лет назад поэт посылал какое-нибудь свое стихотворение в редакцию, он получал ровно, пожалуй, втрое больший гонорар, чем получит за это сегодня. При всей бедственности положения я обрадовался этому открытию, ибо во мне всегда что-то восставало против исторического материализма, который считает, что духовная жизнь так же зависит от материальных благ, как и экономическая. Плата за стихотворение упала за несколько лет на одну треть — но разве редакции испытывали сейчас недостаток в стихах? О нет, стихов у них хватало с избытком, и это была милость, если они вдруг печатали какое-нибудь стихотворение. Но как обстояло дело с качеством стихов? Может быть, оно снизилось и было виной девальвации? Это установить не удалось.
Наконец мы закончили свой список. Иные мелочи мы не сразу решились внести в него, например наши очень простые шахматы; но и мелочи эти стоили теперь сумм, которые нам следовало попытаться спасти. Принесут ли наши усилия какую-нибудь пользу, было, правда, весьма неясно. Допустим, железная дорога полностью признает мое право на возмещение пропавшего — но кто решит, соответствует ли мой список действительности и правомерны ли мои притязания. Будь я жуликом, я мог бы присочинить и приписать дорогие часы, две пары золотых запонок и еще что-нибудь, бумага все стерпит. Как и в какой инстанции разрешатся возможные разногласия? Будет ли тут какая-нибудь польза от адвоката? И во что он обойдется? Ах, в какую дурацкую, в какую гадкую историю я влип. До процесса я, во всяком случае, дела не доведу; я дожил до старости, не судившись ни разу.