Стояло утро, через высокое окно я видел над длинным гребнем крыши соседнего дома чистую голубизну ясного неба, оно тоже казалось полным счастья, словно ему предстоит нечто особенное и для этого оно надело самое красивое свое платье. Ничего больше от мира с моей кровати не было видно, только это прекрасное небо и длинный кусок крыши соседнего дома, но и эта крыша, эта скучная и пустая крыша из темно-бурой черепицы, казалось, смеялась, на ее крутом тенистом скате шла тихая игра красок, и одна синеватая стеклянная пластинка среди бурых глиняных казалась живой, она, казалось, радостно старалась отразить что-то от этого так тихо и непрерывно сиявшего раннего неба. Небо, шероховатая кромка крыши, однообразный строй бурых черепичин и воздушная синева единственной стекляшки пребывали, казалось, в каком-то прекрасном и радостном согласии, у них на уме явно не было ничего другого, кроме как улыбаться друг другу и желать друг другу добра в этот особенный утренний час. У голубизны неба, у бурого цвета черепицы и синевы стекляшки был смысл, они были заодно, они играли друг с другом, им было хорошо, и было приятно видеть их, присутствовать при их игре, чувствовать в себе тот же блеск утра, то же блаженство, что в них.
Так, наслаждаясь начинающимся утром и сохранившимся от сна чувством покоя, я пролежал в постели прекрасную вечность, и, даже если я когда-либо еще в жизни испытывал такое же или схожее счастье, оно не могло быть глубже и подлиннее: мир был в порядке. И длилось ли это счастье сто секунд или десять минут, оно было настолько вне времени, что полностью походило на всякое другое настоящее счастье, как один порхающий мотылек на другого. Оно было бренно, волны времени захлестнули его, но оно было достаточно глубоким и вечным, чтобы больше чем через шестьдесят лет, еще сегодня, звать меня к себе и тянуть, а я, при усталых глазах и боли в пальцах, старался призвать его и улыбнуться ему, воспроизвести его и описать. Оно состояло из ничего, это счастье, не состояло ни из чего, кроме как из созвучия нескольких предметов около меня с моим собственным бытием, из блаженства без желаний, не требовавшего никакого изменения, никакого усиления.
В доме стояла еще тишина, и снаружи не доносилось ни звука. Не будь этой тишины, воспоминание о ежедневных обязанностях, о необходимости встать и пойти в школу, вероятно, помешало бы моему блаженству. Но происходило это явно не днем и не ночью, были, правда, сладостный свет и смеющаяся голубизна, но не было ни трусцы служанок по каменным плитам площадки и перед домом, ни скрипа дверей, ни шагов мальчишки из пекарни на лестницах. Это утреннее мгновенье было вне времени, оно ни к чему не призывало, ни на что предстоящее не указывало, оно довлело себе, а поскольку оно целиком включало меня в себя, то и для меня не существовало ни дня, ни мыслей о вставании и школе, о полусделанных уроках или скверно выученных вокабулах, о торопливом завтраке в свежепроветренной столовой напротив моей комнаты.
Вечность счастья рухнула на сей раз из-за того, что прекрасное усилилось, из-за увеличения, из-за избытка радости. Когда я так лежал, не шевелясь, и в меня проникал, вбирая меня в себя, светлый и тихий утренний мир, в тишину издалека ворвалось что-то непривычное, что-то блестящее и звонкое, золотое и торжествующее, полное бурной радости, манящее и будяще сладостное — звук трубы. И пока я, теперь совсем проснувшись, приподнимался в постели и откидывал одеяло, звук стал уже двухголосым и многоголосым: это был городской оркестр, шагавший по улицам с громкой музыкой, — крайне редкое, волнующее событие, полное такой гремящей торжественности, что мое детское сердце одновременно смеялось и всхлипывало, словно все счастье, все волшебство этого блаженного часа слилось в эти возбуждающие, остро-сладостные звуки и теперь, разбуженное, вернулось в суету и бренность. В одну секунду вскочил я с постели, дрожа от радости, бросился к двери и в соседнюю комнату, из окон которой видна была улица. В смятении восторга, любопытства и желания присутствовать при этом событии, я высунулся в открытое окно, услышал, осчастливленный, наплывающие, надменные звуки приближающейся музыки, увидел и услышал, как пробуждаются, оживают, наполняются лицами, фигурами и голосами соседние дома и улицы, — и в ту же секунду вспомнил все, о чем совершенно забыл в том блаженстве между сном и началом дня. Я вспомнил, что сегодня действительно занятий в школе не будет, а будет большой праздник — то был, кажется, день рождения короля, — будут шествия, флаги, музыка и неслыханные увеселения.