Почерк Мартина тоже часто бывал предметом моего восхищения и моей зависти. У его школьных тетрадей был на диво аккуратный, опрятный и приятный вид, дух порядка, симметрии и гармонии царил и в выписанных с явным наслаждением и любованием буквах, и в том, как распределялись их колонны на учебном плацу страницы, отношение величины букв к интервалу между строками было столь же приятно и убедительно, как отношение написанных декоративным шрифтом заглавий к толщине проведенных по линейке линий, которые их подчеркивали. Начиная переписывать набело какую-нибудь латинскую понедельную работу, я часто садился за дело с намерением писать так же приятно, с такой же при точной размеренности плавностью. На протяжении нескольких строк мой почерк делался тогда чуть стройней, чем обычно, но красивым так и не становился, да и воли к такой стройности хватало всегда очень ненадолго, и позднее, когда я вспоминал об этом в совсем уже взрослом возрасте, мне иногда казалось, что мое стремление к такому красивому почерку относилось, по сути, к чему-то другому — к более простому, более ровному и более управляемому нраву моего товарища.
Кроме своего обычного, будничного и делового почерка этот молодой художник обладал и другими, более торжественными, более пышными. У него были перья «рондо» двух видов: простое, только вырезанное необыкновенно широко и косо, и двойное, расщепленное, сопровождавшее каждую линию более тонкой второй чертой. Этими перьями он не только ухитрялся писать так великолепно и четко, словно это напечатано шрифтом антиква, у него еще хватало фантазии и вкуса добиваться, чтобы двойные линии, завитки, а также утолщения и утончения букв прямо-таки плясали, парили и музицировали — эти каллиграфические изыски вспомнились мне, когда позднее печатник Мардерштейг показывал мне альбомы с типами всевозможных шрифтов Бодони.