Я подошел к концу своего трудного рассказа об одном незначительном с виду эпизоде времен нашей молодости. Тут можно было бы поставить точку. Но надо добавить еще одну деталь, правда, опять такую, когда я должен положиться просто на свою память и не могу ни доказательствами, ни документами помочь недоверию к этой памяти, приобретенному в ходе всего вышеизложенного разбора, помочь нечистой совести, которая должна бы, собственно, мучить всякого автора истории или повествования.
Добавить я должен тот факт, что ведь Мартин написал мне и еще одно, последнее письмо.
С тех пор как он написал, а я прочел его, прошло лет пятнадцать, и, хотя я, несомненно, его сохранил, найти его не удалось, оно должно было бы лежать с тем другим письмом и с извещением о смерти, а их-то было довольно трудно найти.
В этом последнем своем письме ко мне Мартин снова с большой теплотой и проникновенностью вспоминает детство в Кальве, уверенный, что и мне это напоминание придется по душе, в чем он и не ошибся. Но на сей раз он должен сообщить мне нечто особенное и конкретное: он недавно побывал в Кальве! Он совершил мемориально-ностальгическое паломничество в долину и город самой, как ему кажется, счастливой своей поры, справил давно вожделенный, часто намечавшийся, но наконец созревший праздник свидания. Как Кнульп перед кончиной еще раз посещает свой городок и обходит все его переулки и закоулки, так и Мартин совершил путешествие на свою как бы родину и в свое детство, он с бьющимся сердцем въехал в долину Нагольды и увидел старый город, раскинувшийся по склону между лесистыми горами и рекой. То была славная, счастливая затея, он рассказывает мне об этом с благодарностью и блаженством. Улицы, рыночная площадь, школа, фамилии наших бывших учителей и многих товарищей упоминаются с почтением, хвалой и любовью. Описывается также, как паломник находит улицу с домом своего дяди неизменившейся, лишь несколько постаревшей, как он входит в дом, принюхивается к передней и к лестничной клетке, как затем выходит во дворик, где играл в детстве, и с изумлением и растроганностью застает все совершенно таким же, как почти полвека назад. Стояли на месте, чего он никак уж не ожидал, и оба деревянных столба турника, и в одном из этих столбов сидел, десятки лет храня его детскую тайну, гвоздь, который он когда-то туда вогнал.
В последнее время я много думал о своем однокашнике Мартине. Из небытия и темноты, куда на долгие годы ушел от меня его образ, он снова проник ко мне отдельными тихими, но энергичными рывками, движениями, толчками, как рано утром медленно, но неудержимо прокрадывается и проникает сквозь щели в ставнях дневной свет в темную спальню, и из крошечных воспоминаний у меня снова сложился некий целостный образ, кое-какие черты которого я, вероятно, присочинил или довообразил, ибо знал Мартина я только в наши детские годы. Он учился в Кальве в одном со мной классе латинской школы, откуда меня, однако, отправили на полтора года в Гёппинген, а затем я встретил его семинаристом в монастыре, из которого я тоже вскоре исчез, чтобы через четыре года снова встретить большинство своих прежних соучеников в роли студентов. Среди них был и Мартин, но во время его тюбингенских семестров между нами не возникло иных отношений, чем между бывшими одноклассниками, которые при встрече на улице приветливо кивают друг другу, совершенно бессознательно чувствуя при этом какую-то безымянную близость, существующую лишь между людьми, знакомыми с детства, близость, смутно-приятная почва которой придает даже самым необязательным и случайным отношениям тон и аромат, отсутствующие во всех завязавшихся позднее отношениях и дружбах.
Итак, встретившись в Тюбингене, где я работал в книжной лавке, а Мартин был студентом богословского факультета, мы не вступили друг с другом в какие-либо более близкие отношения. Кто из нас первым покинул Тюбинген, он или я, не помню, прощаться друг с другом повода у нас не было, и мы, может быть, вообще забыли бы друг о друге, если бы через несколько лет он вдруг не попался мне на глаза в Базеле. Незадолго до того женившись, я привез мою молодую жену, заболевшую мучительной болезнью, из нашей примитивной хижины у Боденского озера в ее базельский родительский дом для ухода и собирался вернуться на Боденское озеро. Тут-то мы встретились и оба обрадовались этому, потому что оба находились на той ступени жизни, когда встреча с однокашником и разговор о временах детства — это уже не нечто обыденное, а нечто особенное и редкое, счастливый случай, маленький праздник. Он все еще был студентом, поскольку перешел за это время на филологический факультет и, возможно, боролся с такими же заботами и муками совести, какими втихомолку терзался я, когда впервые возвращался один на свою новую родину и к едва начатой авантюре скромного литераторского существования вдали от города под гнетом новых связей и взятых на себя обязательств, которые были мне едва ли по силам. Во всяком случае, мы поздоровались радостнее и теплее, чем то случилось бы годом или двумя раньше, почувствовав друг в друге ободряющий отзвук той поры нашей молодости, которая уже начала потихоньку просветляться, преображаться, и обоим хотелось как-то продлить эту встречу. Вот почему мне удалось соблазнить добросовестного и точного Мартина поступиться своей добродетелью и погостить день-два в моей деревенской хижине на Боденском озере. Сыграло свою роль, наверно, и любопытство с его стороны, ибо если раньше я пользовался среди своих однокашников-семинаристов несколько сомнительной славой сбежавшего из школы, то как молодой автор получившей успех книги я виделся им теперь хотя и в более почтенном, но все-таки тоже небюргерском, каком-то бенгальском свете.