Я смотрел вслед Лоренцо, которому тяжело было тащить ствол. Прощай, мое милое персиковое дерево! По крайней мере и за это я называю тебя счастливым, ты умерло пристойной, естественной и правильной смертью, ты упиралось и держалось до последней возможности, пока великий враг не вывихнул тебе суставы. Тебе пришлось уступить, тебя повергли и отделили от твоего корня. Но ты не расщеплено авиационными бомбами, не сожжено дьявольскими кислотами, не оторвано, как миллионы, от родной земли, не пересажено с кровоточащими корнями наспех, не упаковано вскоре снова, не стало снова безродным, тебе не пришлось видеть вокруг себя гибель и разрушение, войну и надругательство, не довелось умереть в бедствии. Твоя судьба была такой, какая назначена и подобает таким, как ты. За это я называю тебя счастливым; ты состарилось лучше и красивее, ты умерло достойнее, чем мы, которые на старости лет должны защищаться от яда и бед зачумленного мира и отвоевывать у всепожирающего разложения вокруг нас каждый глоток чистого воздуха.
Увидев упавшее дерево, я, как всегда при подобной потере, подумал о замене, о посадке нового дерева. На месте упавшего мы бы вырыли яму и оставили ее надолго открытой воздуху, дождям и солнцу, а со временем кинули бы туда лопатку-другую навоза, немного перегноя из кучи сорняка, всяческих отбросов, смешанных с древесной золой и вскоре, желательно при теплом дождичке, посадили бы новое, молодое деревце. И этот малыш, этот детеныш дерева тоже как-то прижился бы к здешней земле, к здешнему воздуху и стал товарищем и добрым соседом лоз, цветов, ящериц, птиц и бабочек, начал бы через несколько лет плодоносить, а каждую весну во второй половине марта расцветал бы своим милым цветом и, если бы судьба оказалась к нему добра, рухнул бы когда-нибудь старым, уставшим деревом, пав жертвой бури или оползня или под тяжестью снега.
Но на этот раз я не решился сажать что-то новое. За свою жизнь я посадил довольно много деревьев, одним больше, одним меньше — это не имело значения. И что-то во мне противилось тому, чтобы и сейчас опять начинать круговорот, снова раскручивать колесо жизни, растить новую добычу прожорливой смерти. Мне не хочется. Пускай это место останется пустым.
На горе Риги
Дневник
Из высохшего и выжженного Тессина, из нашего высохшего и выжженного сада мы ненадолго сбежали на Риги, на воды, где нам было даровано еще несколько дней теплого лета с прекрасным обзором окрестных далей. Здесь наверху чудесно, я должен извиниться перед горой, которую когда-то, сорок пять лет назад, в «Дневнике Лаушера» назвал скучной. Тогда я еще не открыл для себя гор и с молодой одержимостью был влюблен в озеро, в воду и ее краски, которые изо дня в день подсматривал с берега и с гребной лодки. Один-единственный раз съездил я тогда наверх, в Риги-Кульм, где сразу почувствовал себя чужим, мне претила индустрия туризма, и я поскорее спустился назад пешком, чтобы опять погрузиться в свой культ озера. Никаких неприятных ощущений от быстрой перемены высоты, довольно утомительных для меня сегодня, я тогда не испытывал. Но зато мне не хватало спокойствия и терпения, чтобы действительно заняться горой и не обращать внимания на толпы приезжих, отели, железные дороги и открытки с видами. По тем временам я поступил правильно; озеро Лаушера было настоящим, большим событием, а упущенное тогда я могу наверстать сегодня.
В первые, еще сухие, теплые и совсем светлые дни гора показала себя с самой великолепной своей стороны, можно было беззаботно бродить, валяться на любом лугу в низкой траве, и с утра до позднего вечера глазам открывались невероятные, почти ни сколько-нибудь не замутненные виды, можно было развлекаться определением или узнаванием вершин или, отдыхая, отдаваться только смене красок, света и теней, причудливой геометрии огромной панорамы. Переходы от камня к снегу, освещенные солнцем гребни и темные ущелья цепи вершин, прихотливый путь маленькой тени облака над этим множеством зубцов и расселин — все это может заворожить, привести в восторг, как ритмы и цезуры стихотворения.