Выбрать главу

Из этой великой, блестящей дали взгляд снова возвращается к близкому, связь с которым устанавливается быстрее и легче и которое не беднее очарованием и волшебством. Встречаются сказочные группы скал и впадины в скалах, то патетические, храмоподобные, то маленькие, забавные, идеальные уголки для детских игр, закрытые зеленые зальцы, комнатки и норки с узкими воротцами, похожими на гномов калеками-елочками, папоротниками и извивающимися, как змеи, корнями. Влажные, зеленые, мшистые, с острыми запахами, эти маленькие урочища очень напоминают мне мое детство и Шварцвальд. Как только выходишь из этих пахнущих елью, мхом и геранью укрытий, снова открываются бесконечная синяя, окаймленная множеством дальних гор ширь, озеро, предгорья с яркими изумрудными лужайками, блестящими речками, темными лесными массивами, крошечными селениями.

Лежа или сидя где-нибудь здесь, среди травы, елок, камней и редких цветов, я вижу почти прямо подо мной, на тысячу метров ниже, полукруглый сине-зеленый залив озера, игрушечную деревню и извилистую дорогу. Это Фицнау, там сорок пять лет назад я писал «Дневник Лаушера» и делал первые наброски для «Петера Каменцинда». Я уже не могу перенестись туда, то время и тогдашний молодой человек так же далеки, так же чужды мне и нереальны, как эта крошечная деревня внизу и синий залив, они как бы не имеют ко мне отношения. Тогда ко мне не имела отношения и претила мне гора Риги; я был привязан к лету, к жаре, к воде и лодке, к мечтательной работе веслами вдоль тихих берегов и вокруг скалистых полуостровков и мысов, к наблюдению игры красок в воде, к купанью в укромных заливчиках, к полузабытью с закрытыми глазами на летнем палящем солнце. Я был один, лишь изредка получал письма, не читал газет, смотрел на гостей больших отелей и пароходов издалека со смесью недоверия и любопытства, стремился к жизни без людей, без современности, без общества, искал пути от созерцания природы к истинной жизни в ней. Тогда я и слушать не стал бы, если бы мне сказали, что когда-нибудь, в старости, я поселюсь там наверху, на Риги в «Гранд-отеле», что буду пить чай под легкую музыку и совершать маленькие прогулки, продолжительностью в четверть часа или полчаса, чтобы потом долго отдыхать на скамеечке или мучиться у себя в номере с послеполуденной почтой.

Я взял с собой очень мало книг для чтения, в числе прочего — «Геспера» Жан Поля, роман, который любит и Нинон; мне показалось, что пришла пора перечитать его снова. Теперь, когда ненавидеть немцев стало бесполезно и удобно, теперь, когда это можно предоставить отсталым и глупым, постепенно осознаешь утраты, которые понесли Германия и мир, утраченность родины, красоты, воспоминаний, родников для фантазии, и среди этого почти невыносимого оскудения с новой жаждой припадаешь к тем родникам, которые еще бьют, из которых нам еще позволено пить, — к немецким писателям доброго времени. Мы лежали вблизи обрыва, край которого был заботливо огорожен и откуда к нам поднимались верхушки елок, и Нинон читала вслух. Мы прочли все предисловия «Геспера» — величайшее наслаждение и удовольствие. Какие мы неутомимые и упорные труженики, когда служим своему произведению, мы, литераторы, как бьемся мы, и больше всего, и особенно терпеливо над тем, чего читатели вовсе и не заметят и что пойдет больше во вред, чем на пользу успеху наших книг, над тем, что существует в общем-то лишь для нескольких коллег и для нескольких десятилетий «вечности»! Можно подумать, что язык — это отец или прародитель, а мы, писатели, — его верные и усердные слуги, хранители, обновители, живущие его жизнью, разделяющие его заботы, наблюдающие и ухаживающие за ним в его благополучии и нездоровье, поощряющие его ко все новым экспериментам и играм. Он, язык, кажущийся нашим орудием и помощником, есть на самом деле наш господин, ради каприза, ради маленького эксперимента, о котором он, может быть, уже завтра забудет, он задает работу сотне умов и рук, и мы все считаем делом чести повиноваться его порывам и побуждениям, служить ему и подчиняться, вызывать у него, пусть хоть на миг, улыбку или смех.

Погода меняется, на небе облака, закрывающие части панорамы, воздух мягок и влажен. Волшебно, при пасмурном небе и ветерке, играют внизу на озере быстрые ливни красок, все стало красочнее, пластичнее и втайне живее, чем в ярко-солнечные последние дни. Но от прошлого оттуда снизу, от Фицнау и Бруннена, от Лаушера и Каменцинда, уже ничего не доносится, оно лишилось голоса, а я слуха, и это успокоительно и хорошо, а то бы у меня надорвалось сердце и я с отчаянием вспоминал бы здесь, наверху в своем отеле, каким я когда-то был или хотел быть. У старости много тягот; но есть у нее и свои милости, и одна из них — та защитная стена забвения, усталости, покорности, которую она, старость, возводит между нами и нашими проблемами и страданиями. Это может быть косностью, склерозом, равнодушием, но, при чуть ином освещении, в какой-то момент, может быть и спокойствием, терпением, юмором, высокой мудростью и дао. Там внизу у красивого залива озера продолжает жить нечто такое, что касается меня, что предъявляет ко мне требования и сулит мне страдание, нечто такое, что мне когда-нибудь, может быть, все же придется пережить и уяснить самым жестким и горьким образом; но сегодня не время для этого, там внизу не требование, не раскаяние, не упрек, а всего лишь какая-то картина, какое-то воспоминание среди прочих. Даже о более поздней поре, о 1916 годе, когда окрестности Люцерна были ареной моих кризисов и борений, воспоминания мои скудны и поверхностны, можно подумать, что у меня не было прошлого.