Мантра Черчилля «У демократии много недостатков, но лучше строя нет»; учение Поппера об «открытом обществе и его врагах»; сочинение о тоталитаризме Ханны Арендт; онтология вины, описанная Хайдеггером, и онтология труда, описанная Айн Рэнд, философия Энди Уорхола и представление о рынке современного искусства — все это смыкается в единое учение, в столь же убедительный набор учебников, как сочинения основоположников для былых членов КПСС. Попробуйте вынуть из общего строения и подвергнуть критике один из постулатов, скажем, попробуйте усомниться в величии Энди Уорхола — и вам докажут с Ханной Арендт в руках, что он символизирует свободу. Попробуйте усомниться в определении тоталитаризма Арендт, и вам объяснит Поппер, что зерна угнетения легко распознать в обществах закрытого типа. Быть уличенным в тоталитаризме сегодня очень просто, отработан ряд беспроигрышных определений; существует, если можно так выразиться, онтология тоталитаризма, описанная Арендт и Поппером, — всемирный тоталитаризм преодолевают в поисках «открытого общества». И широта определений тоталитаризма, так сказать, степень «банальности зла» потрясает — и вооружает; уличен может быть практически любой.
В «Бытии и времени» Хайдеггер доказывает, что понятие вины (Sсhuld) состоит в неиспользовании всех возможностей бытия — причем вне зависимости от природы этих возможностей. Неспособность реализовать предложенное бытием делает субъекта виновным перед лицом бытия; мы все — виновны, каждый по-своему. Онтология вины находится вне морального суда, она первичнее, нежели общественные договоренности. Внутри этой концепции вина грешника и святого, нациста и мальчишки, разбившего стекло камнем, — равны. Онтологический релятивизм Хайдеггера лег в основу современной идеологии: в частности, этот релятивизм формировал концепцию Ханны Арендт, по видимости — моральную, в действительности — крайне релятивистскую.
Отныне в споре с диктатурами всякий подкован — и назубок выговорит основные положения нового краткого курса. Стандартный уличный спор состоит в противопоставлении диктатуры и демократии, граждан уверяют, что существует обязательный выбор: между тоталитаризмом и демократией — а третьего компонента не дано. И тут же аргументы: хотите, как в Северной Корее? Берите демократию — лучше все равно нет ничего. И тут же цитату из Поппера: оказывается, еще Платон выстроил казарменные обязательства граждан друг перед другом — и сами видите, что дело кончилось ГУЛАГом. И тут же цитату из Ханны Арендт о банальности зла: видите, как легко тоталитаризм пускает корни. И тут же рецепты Айн Рэнд: вы не о равенстве посредственностей думайте, а о личной инициативе и успехе. И все логично и понятно. У Ленина и Брежнева тоже выглядело понятно, у Джефферсона и Токвилля тоже получалось стройно, но та логика, логика социального государства, капиталистического или социалистического, безразлично, — устарела.
И сегодня, в новой системе координат, граждане растерянно ищут в учебниках и не находят другого ответа: а есть ли в самом деле нечто лучшее, чем демократия? Конституционная монархия? Анархия? Коммунизм? Как приглядишься, нет ничего лучше демократии. А рынок — развивает прогресс; все сходится. Теперь понятно, почему у Абрамовича яхта, а варваров бомбят.
Стратегия хаоса
Никакому спорщику не приходит в голову, что спор этот проходит одновременно в двух логиках: в системе ценностей новой идеологии ставить вопрос о Северной Корее можно, но в традиционной исторической логике — это архинелепая постановка вопроса. В истории выбора между тоталитаризмом и демократией не происходит; так происходит лишь на страницах Поппера и Ханны Арендт. В истории реальной выбор гораздо сложнее. Даже такие вопиющие образования, как нацистская Германия, были неоднородны, что уж говорить о случаях менее одиозных. На вопрос: «Хочешь как в Северной Корее?» можно ответить так: «Нет, я хочу как во Флоренции времен Лоренцо Медичи, причем не позже. Расцвет Флоренции был коротким, но мне бы хотелось вот такого государства».