– Пряники забыл. Тася, вот возьми себе два.
– Убери. Неизвестно, какими руками хватался за них!
– Тася, хочешь расскажу анекдот, как армянин горную реку переходил? – оборачивается мужик с- порога.
Но входит другой «клиент» – в сапогах, кургузой кепочке, глаза поигрывают, тоже нацелены на прилавок. Но он приближается медленно, с тихим I азартом, как бы подкрадываясь из-за угла. И вдруг, вскинув кулак с выставленным вперед указательным пальцем, отрывисто говорит:
– Три штуки.
Напористо входит старуха в мешковатом мужском пиджаке, с выставленной на ладони трешницей, которую она нервна разглаживает.
– А тебе, Пелагея, не дам. Ты – в списках! – сразу отмахнулась Тася.
– Голубушка, не себе прошу, для сына.
– Уйди от греха. Платить еще за тебя сотню штрафа.
Покупатели уходят и Тася, закрывая магазин на перерыв заводит со мной разговор.
– А что сделашь? Водки в продмаге нет, убрали под замок. Сельсовет вынес решение ограничить продажу одеколона, список дали, кому нельзя. А всех не внесешь в этот талмуд. Берут и стеклоочиститель, за ацетон принялись. Ох, горе.
Караульное село большое, длинные улицы протянулись между двух озер, околицы упираются сразу в степь, в поля, и пройтись даже из центра села до окраин – путешествие. Мы и шагаем с продавщицей Тасей к околице, где она живет, и где – напротив живет тетка Евдокия, у которой останавливаются все приезжие-командированные. Пролетит по улице машина – вся в кукурузных ошметьях, дохнет дымно-кислым духом, встретится пацаненок на вице верхом, прогагает стайка гусей на полянке, пробежит свинья и – никого. Улица вдоль большака вздыблена черным бруствером земли и рыжей глины – тянется траншея с разбросанными рядом трубами теплотрассы.
– Новую школу строят! – киваю я на могучее строительство, возведенное уже под крышу на два этажа.
– Кого учить будут, не знаю! – вздыхает Тася. – Нарожали наши бабы дебилов. В городе, в спецшколе, считай, каждый третий учится. Вон у Колобовой Маньки трое, ни класса не кончили. А Манька еще гордится: мои не пьют, не шатаются, как другие. И правда не шатаются. Старший уже матерый мужик, полы дома моет да огород поливат, второй на три года моложе – на губах разные мелодии наигрывает. Сидит на лавочке у дома целый день и наигрывает. Младший, вроде, посообразительней, у нас грузчиком в рабкопе работает. Мужики навалят на него мешок сахара а он радешенек за доверие. Вприпрыжку носит. А в ведомости на зарплату мать расписывается.
Женщина говорит, вздыхает, все никак не настроится на другое, житейское. Рассказывает про мужа: «Слава господи, не закладывает походя, а уж на уборке и думать об энтом некогда. есть мужики самостоятельные, че скажешь, вниманья бы к ним поболе».
У переулка мы прощаемся: «Вон там тетка Евдокия!»
Дом как дом у тетки Евдокии. Пятистенник под серым шифером, старенький забор, в котором две доски чернеют полустертыми надписями: «Склад № 2» и «Не пейте сырую воду». Знакомое, радостное шевельнулось в груди: палисадник с сиренью, занавески-задергушки с геранями. Ну как в родном доме, где гостил две недели назад. Евдокия и приняла приветливо, блеснула в улыбке белыми зубами, приглашая пройти вперед, в передний угол, на лавку.
– Не уполномоченный какой будешь? Нет! Корриспонденты у меня ишо не ночевали.
Остаток дня я пытаюсь раздобыть еще какие-то материалы для газеты и радио. Иду на зерноток, где в густой луже, каким-то чудом не высохшей в эти жаркие дни, спугиваю поросенка. Он лениво хрюкнул и устроился на другом бережке лужи.
Два косматых парня гремят ключами возле сушилки. Посмотрели неодобрительно и равнодушно отвернулись. Душно, пахнет перепрелым зерном.
В дирекции все также пусто и гулко. Звереют мухи. Я спросил кой-какие сведения о надоях в бухгалтерии, спустился к озеру. Тихая вода, камыш по бережку, черные, смоляные лодки, похожие на огромные челноки. Как привычно, как немножко грустно: знакомая глазу картина. Только нет на берегу пацанвы, ведь в моем детстве пропадали мы на озере днями, пока не подрастали до отцовского пояса. А там уж – прощай раздолье необузданное, со взрослыми – на сенокос, в поле!
Вода успокаивает меня и теперь. Ее гладь, ее медленное стояние в солончаковых берегах, покачивание камыша и хлопотливый, к вечеру, сухой стрекот камышовок, дальний голос гагары.
Какой покой!
Я сажусь на бугорок, подставляю лицо предзакатному солнцу, закрываю глаза. Мелькают картины дня, вчерашние и совсем давние картины, и нет в них ни изъяна, ни горькой оскомины, что настигают порой в пути, держат душу в напряжении и тревоге.