У ворот, возле кучи пшеничной соломы, холодно пламенея носами, важно и сыто гагали домашние гуси. В самый раз было передохнуть, соскрести с ботинок пудовую грязь: наломались за эти пять километров пешим ходом по расквашенной дороге, колдобинам, колеям.
Еще в Городке, торопливо выруливая на Кутыревский битый-грабленный большак, водитель автобуса диковато посматривал на черную тучу, заходившую с севера, жал на всю железку и полтора десятка пассажиров, вдоволь нагло тавшись пыли, чаяли все же добраться домой до ливня. А он грянул, сыпанул, как из крупного решета, сразу сделав глинистый большак сущим адом. Водитель еще с километр стоически подтверждал репутацию шофера первого класса, выводил машину из самых невероятных заносов, бешено вращал баранку руля и переключал рычаг передач, потом сдался, съехал в кювет и сказал нам, чтоб добирались пешком.
И вот мы добрались. Я подрыгал поочередно ногами, лягая воздух, отцепляя чуть ли не вместе с подошвами куски чернозема и глины. Пашка, подражая, делал то же самое, пока сытый гусак не ухватил его за штанину. – Ты что это, гад такой! Ну отцепись же.
Впору было рассмеяться, да не за тем мы сюда добирались. И сказать и промолвить страшно: зачем? Там, за воротами, в пятистеннике местного бригадира-полевода лежал мертвый наш коллега Костоломов. Три дня назад поехал он в Кутырево за статьей по уборке, тотчас по приезду дал по телефону информацию и. ни звука. Забеспокоились мы к вечеру второго дня: не приняты в районке длинные командировки. Сутки-двое – и то непомерная роскошь! Бугров первым заподозрил неладное: «Ох, опять Костолом загудел! Вернется – выговор или уволю к чертовой матери!» Позвонил шеф в Кутырево, там сказали, что видели Евгения Павловича в первый день, а где теперь – не знают! Зашевелились кусты бровей Бугрова, обозначая начало грозы. «Говорящая сорока» притихла за своей дверью, рисовала втихомолку макеты полос, позванивая иногда в отделы за оперативной информацией. В. Д. сидел в своем кресле с купеческими вензелями, как неандерталец обтесывал подвальный кирпич очередного персиковского проблемного очерка. Проблема была уже обсосана и выжата досуха так, что из-под пера сыпался песок, который он временами сдувал на соседний стол своего заведующего. Михаил Петрович сдувал его обратно сигаретным дымом на нейтральную территорию и на нейтралке образовывался этакий движущийся барханчик.
Накурив до синевы, Михаил Петрович толкал форточку окна и в отделе гулял залетный ветер самум, а к полудню пахло аравийской пустыней.
Временами там появлялась Лена Алтуфьева (фамилию она сохранила добрачную), наполняла новой порцией сока графин, топоча на каблучках в свой промышленный, писать о тяжеловесных составах и многостаночниках.
Песочный бархан на нейтральной территории сдвинутых столов рос, а Костоломова в соседнем отделе не было.
– Безобразие, старик! – ронял из-за бархана В. Д., и Михаил Петрович, расшифровав это, как сигнал к действию, шел в сельхозотдел, гремя там в ящиках стола Костоломова.
– Накануне принимал, а это симптом! – выносил он порожнюю бутылку «портвейна».
– Запреты не действуют, надо меры принимать! – грузно ворочался В. Д. в купеческом кресле.
Третье утро внесло ясность. Мы с Пашкой Алексеевым при «Репортерах» заявились на планерку в редакцию, когда прошлогодний сухой сноп проса в сельхозотделе выкинул две свежих метелки. Это был знак жизни, но Бугров сообщил траурную весть: Костоломов умер на рассвете, лежит в доме бригадира и надо ехать за товарищем.
Мы оглушенно оцепенели. «Говорящая сорока» уронила папку с материалами. Тогда среагировал В. Д.:
– Я принципиально отказываюсь!
Лена, заливаясь слезами, выбежала из редакторского кабинета. Бугров посмотрел на Михаила Петровича. Тот нервно перелистывал новую рукопись Дворцова-Майского, молчал.
– Мы поедем с Владимиром Золотовым! – поднялся Пашка.
И вот мы стоим с Пашкой на крылечке, не решаясь войти в дом.
Женя Костоломов! Бедовая душа. В двадцать два года – главный агроном здешнего колхоза. В двадцать пять – главный в районном сельхозуправлении, в двадцать семь – его статьи едва не сделали переворот в землепользовании. Едва! Но прижучили, раскритиковали, объявили ретроградом, неучем и выскочкой, в том числе и в областной печати. Женя напился и уволился из «Трибуны». Четыре года выращивал овощи в городской теплице. Попивал и там. Ушла и уехала жена, оставив его одного в двухкомнатной квартире. Женя вернулся в редакцию, как знамя, водрузил в кабинете тугой сноп проса, которого хватало на год. Самого Женю тоже хватало на проходные статейки, которые давали средства на хлеб и вино. С начала нынешнего лета он вынужден был пить украдкой. И вот нет Жени.