– Добрались? – встретили нас в избе двое мужчин в брезентовых дождевиках и болотных, закатанных у колен, сапогах, – председатель колхоза Клопов, – сказал первый, что покрупнее, подавая руку. Второй тоже сунул ладонь для приветствия, назвался бригадиром Тарелкиным.
– Вот ведь как бывает, а! – помотал головой Тарелкин.
Вошли в горницу, необходимо и постно помолчали, боясь сделать лишнее шевеление, которое помешало бы покойному. Костоломов лежал на диване – бледный, помолодевший, с вытянутыми вдоль туловища руками. На большом пальце левой руки чернел зашибленный где-то ноготь.
– Он хорошо умер, не мучился! – сказал зачем-то Тарелкин.
– Тьфу ты, едри его за ногу! – зыркнул на бригадира Клопов, – молчи уж. Вы, понятно, без транспорта, – обратился он ко мне, как к старшему из нас двоих. – Гордей Степанович звонил, просил выручить. На машине не протолкнетесь, а «Беларусь» с тележкой сейчас подойдет. Жаль Евгения Павловича, жаль.
Позавчера Костоломов обошел отделы, пожал всем руки, как-то печально улыбался – тихо и печально, что было в общем-то непривычным в его натуре. Обычно был он дружески ровен, умеренно резковат порой, но не настолько, чтоб возбуждать к себе неприязнь. И теперь я вспомнил эту тихую его улыбку и грустное пожатие руки, словно он уже тогда знал, чувствовал неотвратимое, что настигнет его в Кутыреве на ширпотребовском зеленом диване в крестьянском доме. Да, загудел он в первый же день после приезда – знакомых немало, старинных сослуживцев, как бригадир Тарелкин. Загудел!
– А и жил бы да робил бы себе у нас! – опять слезливо сказал Тарелкин. И председатель – видно, накипело на бригадира! – глянул на него опять со злинкой, шагнул к окну, за которым у палисадника остановился «Беларусь».
– Надо выносить! – сказал Клопов и шустро принес из сеней, видимо, заранее заготовленные носилки.
На развороте в сенных дверях Пашка неловко перехватил ручку носилок, качнулся. Изо рта Костоломова потекла зелень. Пашку чуть не вывернуло, и бригадир опять брякнул не к месту:
– Ничо не ел, вот и зелень пошла.
– Ты прекратишь, Тарелкин, или я тебя самого. – глухо прорычал Клопов. – Тоже мне кадра! Пьян!
– Я че, я ниче, молчу.
– Тьфу ты, стервец.
Дождя не было, а тучи еще ходили. Над полем, за околицей деревни, шарахнула молния и раскатился гром. Там, словно вмороженные в рыжую стерню, багровели комбайновые агрегаты. Здесь же, посреди улицы, по поросячьи визжал бортовой «газик». Пахло горячей резиной скатов, парило над радиатором. Длинноногий шофер-парнишка бесстрашно лопатил грязь у колеса. Заметив председателя, бросил инструмент в кузов, присел на подножку, с вызовом закурил.
Мы подняли Костоломова в кузов тележки, переложили на разостланный на соломе брезент. Тарелкин принес чистую, но неглаженную простынь, закрыл ею покойного, заломив на него и остатки брезента.
– Не по-христиански как-то, мужики! – проговорил он и спрыгнул на землю.
«Беларусь» рыкнул трубой и плавно тронулся. Я оглянулся: председатель и бригадир стояли у палисадника, смотрели нам вслед. Грузные их фигуры еще долго торчали на виду, пока наш печальный «поезд» не вынесло за поворот и, скользя, не понесло размокшей дорогой к Городу.
Пашка хмуро смотрел за борт тележки – на хилые березовые колки, болотины с кустами, где чернели мокрые рядки кошенины. Куда и делась его обычная веселость, безалаберность! Молчаливые вороны, тяжело и висло торчащие на телефонных столбах, не вносили в эту картину разнообразия. Мне тоже было тягостно.
Разговаривать, наверно, не полагалось?
Проехали около -часу. Тракторист, захлопнутый в кабине «Беларуся», так ни разу и не оглянувшись на прицеп, торчал в заднем окошке кабины, как ванька-встанька, деревянно мотаясь у руля на ухабах. Я взглядывал на Пашку: почему он первым вызвался ехать за покойным Костоломовым – друзьями они не были? Да и сами печальные хлопоты, как я понял, были для него впервой. Это для меня. А он – шалопут безобидный, беспечный, способный к розыгрышу, сочинению романа. Хотя, бог мой, какой он там роман сочиняет? Впрочем, как знать.
Тележку растрясло, брезент сполз, обнажив пергаментное лицо Костоломова. Натягивая брезент, я коснулся холодного его лба – такой зябко-холодный был уже остывший лоб застрелившегося на посту солдата из нашей роты. Когда привел нас разводящий и мне предстояло сменить солдатика-первогодка, он, неловко подломив под себя карабин с откинутым штыком, остывше и скорченно лежал на цементной площадке, извалявшись в крови и известке. Тяжко вспоминать, как парнишку отдали без всяких почестей родственникам, а замполит проклял его перед строем за малодушие и трусость. А в роте еще долго шли пересуды: парень получил накануне письмо от девчонки, где она сообщала, что выходит замуж.