— Что ж, — сказал Куриленко и уронил руки на колени. — Ты пожалеешь, но будет поздно. Я тут немало чего сказал в шутку, но не все. Вопрос и вправду остался открытым. Все-таки подумай. Видишь, я даже не сержусь.
— Я тоже, — Грек поднялся. — И я обещаю тебе стереть тебя в порошок. Но прежде хочу сказать: ты — дурак. Не обижайся, это не личное оскорбление. Я знаю, что ты, если уж начал портить себе жизнь, не остановишься. Наверно, и мне испортишь тоже.
— Не то слово…
— Может, и не то. Так вот, если бы ты был только дурак, я бы еще, может быть, примирился с этим и тянул за двоих. Но ты еще и негодяй. И нам этого поля, — широко развел он руками, — мало. Тебя сметет жизнь. Наша жизнь.
Василь Федорович бросил сигарету и, широко шагая, отправился в село. Он ни разу не оглянулся. На большой, словно обгорелой колоде над Десной осталась маленькая, ссутулившаяся фигурка. Солнце светило ей в спину, уже шло под вечер, и на песке, далеко-далеко, почти до самой воды, протянулась большая хмурая тень.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Домой, в бывший дом, ей идти не хотелось, там вокруг нее ходят, будто она больная, угождают, боятся спросить, как ей живется, только Зинка знай щебечет. Зинка, наверно, стала самым близким ей существом. Лина смотрела на нее, и на глаза наворачивались слезы, словно и Зинку ждет то же, что ее. Наступит вечер, свекровь будет выпихивать Лину с Володей из хаты: «Идите в сельбуд, вы молодые, покажитесь на люди…» Хочется свекрухе, чтобы все было как у людей, теперь так заведено, чтобы молодые ходили в клуб и в гости. А Лине мерещится, что все видят: она вышла замуж не по любви, шепчутся за ее спиной. Володя в клубе не будет знать — то ли стоять возле нее, то ли подойти к хлопцам. Он беспрестанно робеет. И она на него сердится. И не то чтоб он был ей противен. О, в мечтах ей даже хотелось иметь нелюбимого мужа, чтобы издеваться над ним, тешиться этим, мстить. Но за что мстить Володе? Он и так несчастен. Он опять проигрывает ей в «дурака», потому что смотрит не в карты, а на нее, и только она возьмется за какую-нибудь работу, кидается наперехват: «Я сам». А мать провожает его осуждающим взглядом, еще и головой покачает. Он даже рубашки себе стирает и моет у колодца ее резиновые сапожки, когда она возвращается с поля.
Платить бы ему за это ласковостью, лелеять и любить за такую доброту и щедрость, а она прячет душу, как черепаха голову в панцирь, съеживается, замыкается, сохнет сердцем и не может ничего с собой поделать.
Она не думала, что будет так трудно. Ужасно, сложно! Просто и сложно. Все тут ей чужое. Как вековать тут весь свой век? Все уголки чужие, некуда прислониться душой, негде отдохнуть. И чужие руки обнимают ее. Обнимают несмело, виновато… Хотя не провинились ни в чем. Провинилась она. И провинилась страшно. Если бы не было того, другого, может, она и свыклась бы с этими руками. Но где-то тот, другой, обнимает другую. Он пренебрег ею, оттолкнул от себя.
На прошлой неделе Володя повез Лину в город. Водил по магазинам, на свои немалые сбережения покупал все, что ей на глаза попадалось. Он унижал ее своей добротой. Она отказывалась, она не хотела ничего, потому что вправду не любила лишних вещей, они пугали ее, угнетали, может, сказывалось раннее сиротство, готовность к суровой жизни, а может, запомнилось Греково высказывание, что не для вещей живем, что есть на свете нечто большее. А что в конце концов осталось у нее теперь?
И все-таки она побежала к Грекам. Лучше уж провозиться вечер с Зинкой, чем тащиться в клуб или сидеть у телевизора с молчаливой, осуждающей ее в душе Огиенчихой. Пошла не прямо домой, а кружила далекими переулками, тропиночками, чтобы дольше идти, чтобы забыть про все, а если и думать, так о прошлом. Например, о плотине, узенькой гребле через маленький пруд, который давно превратился в болото, зарос рогозом, а по берегам лозой, где весной вьют гнезда соловьи. Они любили ходить с Валерием через эту греблю. Посредине ее мосточек из вербовых горбылей, они прогнили, и автослесарь дядька Кирила, что жил у пруда, положил поверх горбылей листы железа. Раздавался страшный грохот под ногами, и все равно ночью, когда все спит, когда тишина полонит самые шумные перекрестки, так и тянет пробежать по железу и напугать всех кругом, и напугать себя, чтобы потом сразу же окунуться в глухое безмолвие.
Как раз посередине той гребельки, на мосту, она встретила Раю.
Лина только на миг сбилась с шага и обожгла взглядом молодую разводку, и перехватило у нее дыхание, и она почти бегом кинулась к вербам. Она не слышала, сказала ли ей Райка «здравствуй». Кажется, сказала, а она не ответила, ей было стыдно, так стыдно! А кого стыдно? Чего? Что эта вот маленькая, ласковая женщина отбила у нее парня и теперь небось смеется-насмехается над ней?