Василь Федорович понурил голову.
— Может и помереть там. Потому что при этой хворобе необходимо усиленное питание… Его из больницы ищут… Я вот был у него, да он меня, к сожалению, не послушал.
Наступила такая тишина — в комнате, в ней самой, что Лина слышала, как кровавая змейка обежала ее сердце. И как из темного омута выплыли слова, которые Валерий сказал в последнюю встречу: «Человек одинок. У каждого своя смерть. Никто никому не поможет». Она тогда удивилась, не поняла, приняла это как одно из его высокомерных мудрствований. «У каждого своя смерть!» Никто ему не поможет. Потому что его смерть уже рядом, а ее — кто знает где, она не может этого понять, а если и поймет, если примет его боль как свою, тогда примет и его муку, а он этого не захотел. О боже, какая она глупая, какая жестокая!.. И как он мучается. Мучается из-за нее. И как она его любит! Любит, любит! «Я же его бросила… это хуже, чем измена…»
…Когда Райка пришла в сад, Валерий и Лина сидели в траве обнявшись и что-то быстро говорили друг другу. Оба были заплаканы, хотя уже и не плакали, и словно светились, и было видно, что обрели столько, сколько могут вместить два любящих сердца. Рая постояла и тихо пошла назад.
А они говорили, говорили, казалось, сказали все, но осталось столько несказанного, столько боли, муки, радости, что остановиться не могли. Выплескивали себя до дна, исповедовались в своих настоящих и мнимых грехах, чтобы стать друг перед другом чистыми, чтобы начать все с порога.
— …Наверно, мужества мне не хватило. Решил зажать себя в кулак. Ну, почти ни на что не надеялся. Погибну. Я привык сам по себе. И стал на этом — доведу все до конца. А потом сделалось страшно. Так страшно без людей… Без тебя. И только теперь понял… Я дурак, дурак!
А она смотрела ему в глаза, пытаясь взглядом войти в его душу. Чтобы он понял, почувствовал, что они вдвоем, вместе, что они одно неразделимое целое, что все, что ожидает их впереди, на двоих пополам. Чтобы он не думал, не смел думать, до какой это все будет границы, не думал про эту границу, ведь это значило бы, что его вскоре не станет, она останется без него, пыталась отбросить это и чувствовала, что он тоже отбрасывает, и радовалась, потому что без этого не обрести им счастья ни на минуту. Хотя совсем отбросить эту мысль было ужасно трудно.
— Нам хватит нашей любви. Она спасет нас… — шептала Лина.
— Не надо обманываться. Не надо так обязывать свою любовь. Мы уже один раз обманулись.
— Как ты… холодно, даже страшно.
— Лучше холодно, чем неправда. Прости, я и сам ничего не знаю.
Почему-то она подумала в этот миг об отце, о сестрах, представила, какое было бы для них горе, если бы такое случилось с ней, и снова покатились слезы.
— Если что — тогда и для меня все кончится. Ты не веришь? Я клянусь тебе.
— Ты что?!
— Я знаю, врачи ошиблись. А если и не ошиблись, тогда ты… тогда мы преодолеем. Я буду с тобой…
— Знаешь что, — трезво попросил он, — давай об этом не говорить. Только в крайнем случае. Ты меня поняла? Иначе нам будет еще трудней.
Это было правильно. И она поняла.
— Иначе мы… Ну, будем делать все новые и новые ошибки. А мы и так уже… То есть, не мы, а я… Обманул тебя… Но ты должна знать… Может, и не простишь. Но с Раей у меня было… Когда я заболел… Не знаю, как это случилось. Я переживал ужасно. Хотел тебе открыться. Может, из-за этого и заперся тут.
— Не надо. Я тебе все прощаю.
— Я хочу, чтобы ты простила сердцем.
— Я и прощаю сердцем. И тебе, и Рае. Пускай про нее говорят что угодно. Она хотела мне все открыть. А я не поняла…
Поздно вечером, взявшись за руки, как маленькие дети, заплаканные и притихшие, они пришли на усадьбу Сисерки. Бабки не было дома, они стояли в палисаднике и улыбались друг другу. Лина боялась, что не понравится бабке, боялась, что та прогонит их. Буйно желтела лапчатка, и пионы клонили полные перезрелые головки, и настурция тянулась по жердочке к солнцу. У Сисерки всего клочок земли, но вместо грядок с луком или картошкой она сеет маки и пионы, и ночную фиалку, и стоят они как свидетельство того, что в людях желание красоты не умирает. И Лина подумала, что бабка, которая сеет вместо моркови и лука столько цветов, не может быть злой, она все поймет, простит.