Фросина Федоровна слегка даже сочувствовала Володе в его безответной любви. За дочкой ходило немало парней. Были среди них и опытные кавалеры, один даже разведенный, некоторые соседки стали было нашептывать ей, матери, по секрету всякое, но Фросина Федоровна почему-то не боялась за девушку. Может, потому, что с иронией и пренебрежением рассказывала Лина про ребят, которые ее провожали, она как бы изучала их, исследовала и хоть и была живой да доверчивой, но недоступной. «Ох, будет кому-то морока… — вздыхала мысленно Фросина Федоровна. — Кому-то и мне тоже. Разве что… такой, как Володя… Этот будет терпеть».
— Ты ей не потакай… и в подкидного когда играете, и вообще, — говорила она. — Такой парень, такой трудяга… Вон, орден дали. И правильно дали. Заслужил. Не поддавайся ее капризам. Будь посмелей… Чего глазами хлопаешь? Я тебя не нахальству учу. А только… Пусть зауважает. Верь мне, я знаю. — И поглядывала заговорщицки.
Володя краснел, опускал глаза. Наверно, тетка Фросина подсказывает ему от чистого сердца. Помнит все это по своей молодости. Говорят, крутила парням головы. Она и теперь еще хороша, хоть и раздобрела в последние годы, и кто знает, от чего, — вертится с утра до ночи, как муха в кипятке. Но… ей легко говорить. У него прямо застряли в голове сказанные сегодня дядькой Климом слова: «Врезался наш Володька в звезду, узнает почем фунт лиха». «Врезался в звезду…» Почему в звезду?.. Дядька Клим — бывший моряк, и все у него моряцкое. Тревожат Володю его слова, в которых и особая красота, и особый намек.
Володе и приятно слушать Фросину Федоровну, и чуть неловко, хочется что-то сказать и не знает что. Он молчит, трудно вздыхает, переступает с ноги на ногу. И Фросина Федоровна выпроваживает его в «залу».
Сев у окна, которое выходит на улицу, он старается не пропустить Лину. Мороз разрисовал стекла причудливыми папоротниками, виданными только в книжках тропическими растениями, он продышал в этих джунглях дырку и следил за улицей. На яблоне напротив окна висела кормушка (наверно, от Зинкиных щедрот, а может, и Лининых), возле нее вились голодные птахи. С полдесятка синиц тюкали тонкими клювами в мерзлый кусок сала, потом прилетел воробей, толстый, нахальный, устроился возле харчей, хищно разинул крепкий клюв, и синицы, даром что разбойницы, порхали вокруг, жалобно и панически пищали, но подступиться к салу не смели. Налетали сверху, дрожали крылышками, угрожающе топорщили перья, но воробей был не из пугливых. Володя так засмотрелся, что не заметил прихода Лины, и вскочил уже от стука дверей и от ее возгласа:
— Кавалерам привет!
Он не сообразил в первый момент, о чем это она, и покраснел до ушей.
— А чего же не при параде? Я думала, ты засияешь на всю хату, — бросила она, расхаживая босиком и заглядывая под стулья: разыскивала тапочки.
— Ну… Чего издеваешься?
— Тю, дурной, — удивилась девушка. — Я, если бы мне дали, так хоть первую неделю поносила бы.
Лина вошла в свою комнату, переоделась за шкафом. Эта комната прямо снилась ему, казалась необыкновенной, хотя на самом деле все там обычное, из универмага и культмага, только на кровати горкой подушки: большая, поменьше, еще меньше и совсем маленькая.
И вот уже Лина вышла из-за шкафа — в синенькой кофточке, узкой тесной юбке, по-домашнему близкая, простая и обольстительная. Остановилась посреди комнаты, расчесывая волосы. Они у нее черные, как вороново крыло, и разделены строго на пробор, спадают на обе стороны блестящими крыльями, а сзади схвачены шпильками.
На белом экране окна четко рисовалась линия ее шеи, острая грудь и вся фигура, такая чистая, такая манящая и недоступная, у него сердце замлело. Он не смел даже помыслить, что она может принадлежать ему. Только чувствовал, сколько значит для него одним тем, что живет на земле, что говорит с ним, иногда улыбается ему.
Потом Лина ужинала на кухне, а он сидел и ждал. Ее имя пело в нем, любимое имя — как запев в песне. Это имя было в их краю очень распространенным. Его завезли из далекой революционной Испании вместе с испанскими детьми, и символизировало оно тогда нечто героическое: девичью песню сквозь огонь и кровь… Им называли внучек старые большевики и партизаны гражданской войны, а потом — учителя и врачи своих детей, пока оно не стало обыкновенным. Самым обыкновенным для всех, кроме Володи. Больше о Лине он ничего не знал. Хотя и жил по соседству. Знал еще, что она работает в звене льноводов, а сейчас, зимой, учетчицей на ферме и собирается поступать в педагогический институт на заочное. Но почему не поступала на в прошлом, ни в позапрошлом году — не мог понять. Этого, наверно, не знал никто, кроме самой Лины я Василя Федоровича. Но, наверно, и она не смогла бы объяснить толком. Просто она очень уважала дядю, хотела, чтобы и в мыслях никто не смог упрекнуть его, что чужих детей он агитирует оставаться в колхозе, а своих послал учиться. Между ней и Василем Федоровичем об этом не было сказано ни слова, наоборот, тот говорил не раз, что именно ей надо учиться, а в душе был безмерно благодарен ей, и это был один из тех мостиков, которые соединяли их, вносили в их жизнь какую-то добрую тайну.