Грек и сейчас повторял эти слова. Они сбили с толку римский форум на целых две недели, поднялись крепостным валом перед противниками Брута. Конечно, ему, Греку, возводить стены нет нужды, но от искушения использовать подсказанный Линой прием он удержаться не смог. Брут и комплексы, небо и земля, но очень уж подмывало кое-кого подразнить. А недруги, он знал, у него есть и в этом зале, и в селе.
Кто-то легко дотронулся до его плеча и сунул в руку записку. «Уважаемый Василь Федорович, хоть я еще и теперь в долгу перед вами за рогатый велосипед, но не подвезете ли меня и сегодня? Если согласны, почешите левое ухо. Лида Куценко», — прочитал он. Удивленный, перечитал еще раз, оглянулся. Никакой Лиды Куценко он не знал. Рука невольно потянулась кверху, но не к уху, а к заросшему затылку. И вообще кто из этих уважаемых людей мог подписаться вот так — Лидой? Чья-то нелепая шутка? И вдруг словно искра пронеслась: Лида — это же Лидочка! Он оглянулся снова, но не увидел ни одного женского лица, похожего на Лидочкино, Правда, наверху еще балкон… Василь Федорович ощутил в себе легкую, тревожную волну. И, уже подчиняясь какому-то внутреннему приказу, дотронулся до левого уха. Теперь он думал только про записку. Слушал ораторов, а мысли невольно вертелись вокруг далекого, забытого, нежного…
До конца совещания еще далеко, было время прополоть воспоминанием обмежки, по которым ступали его и Лидины ноги. Порой память заводила в глухие уголки и даже в заросли, но каждый раз находила оттуда дорогу.
Лидочка была его соседкой, и помнил он ее с малых лет. Верней, почти с малых лет. Они с матерью были беженцами, как называли этих людей в селе, эвакуировались из-под Львова, где отец Лиды служил старшиной на сверхсрочной, фронт нагнал их в Сулаке, и они поселились в старой брошенной хате напротив Греков. Жили бедно, он помнил полосатые, из матрацного тика, Лидочкины платья. Но освоились они быстро и научились сулацкой, замешенной на диалекте речи. У Лидочки был голос, и с первого класса она пела в школьном хоре, и некоторые слова не давались ей долго, плохо их произносила и вместо «Льон мій при горі, льон мій при крутій» пела: «Йон мій пригорів, пригорів йон мій прикрутів, прикрутів». Ее прозвали Йоном. После войны вернулся Лидин отец, они построились, а с Греками почти породнились, помня каждодневную, тоже оторванную от своих нужд помощь, какую те оказывали в войну. Привлекла же Лидочка его внимание — и привлекла особым образом, — когда ему исполнилось шестнадцать и он уже начал похаживать на посиделки — еще не на те, настоящие вечерние посиделки, а на их, подростковые, где ребята по-детски хохотали до одури, щекотали девчат и гуртом перехватывали тех, у кого уже круглились груди (каждый в отдельности еще не отваживался пройтись до Лебедки с девушкой), и несли это ощущение домой, и потом не спали до полночи, чувствуя, как разливается сбереженное в ладонях тревожное тепло по всему телу. Лидочке тогда было… неполных двенадцать лет. Длинноногий гусенок с белой куделью волос кидал в него из-за забора камешки, таскал с дерева, но так, чтобы он видел и погнался за ней, вишни, вертелся перед ним на одной ножке во дворе, распевая на всю улицу: «Скакал казак через долину». Однажды она взяла у него пилку-ножовку, а у ее матери он узнал, что пилка им ни к чему. Тогда он и догадался обо всем и гнал ее нещадно, грозил и сердился — боялся, что дознается кто-нибудь из ребят или девчат и пропустит его через такую зубодробилку — не покажешь потом свою помятую личность на посиделках. Потом он, лелея мечту доказать одну мелкую судебную ошибку, поступил на юридический факультет университета, но, пока проучился год, рвение уменьшилось, и разочаровался он в юридических науках и подался в сельскохозяйственную академию, домой наезжал редко и редко видел Лидочку, почти забыл про нее, а она и сама притихла, росла, тянулась белыми кудельками к вишенкам под тыном; когда он явился после третьего курса на каникулы то заметил на дороге двух девочек-подростков, которые бегали, сцепившись мизинчиками. И понял, что заметил их не только он. Девочки были как картинки. Хлопцы пытались взять их в облаву, но они легко выскользали из-под рук, мелькали смуглыми икрами, рассыпая негромкий смех. Он едва узнал в высокой, с белыми кудряшками девочке Лидочку, и в ту же минуту у него крепко забилось сердце. Теперь она убегала все время и от него. Но оставалась его соседкой, и, наверно, имело над ней силу то давнее, что носила она в сердце и что заставляло ее целиться в него камешками. Она попросила, чтобы он научил ее кататься на велосипеде, и он учил, гоняя круторогий драндулет из конца в конец глухой улочки, поддерживая одной рукой седло, другой — Лидочку. Лидочка часто падала в его сторону… А потом он догадался, что она умеет ездить. И тогда посадил ее на раму, и они поехали за маслятами — молоденькими, блестящими, что росли в Паничевых Песках, мчал ее по берегу, над Лебедкой, мимо леса, и просвеченные солнцем сосны мелькали, будто штакетник, — пятна солнца и черные восклицательные знаки, — и пронзительный ветер бил в лицо, обдавал белой пеной ее легких и пахучих волос. Она сама была для него в тот момент пронзительным весенним ветром, невиданной, залетной из далеких краев удивительной птицей.