Не доезжая до асфальтовой дороги, которая вела в село (эта дорога — его маленькая, верней, немалая — гордость: прокладывали за свой счет, своими руками), Грек внезапно крутанул руль и свернул на старую дорогу, на Урвихвостовскую греблю, по которой теперь ездили только на телегах. Машину затрясло, сзади что-то забренчало, зазвенело, но он не сбавлял скорости и вот так, поднимая тучи снеговой пыли, влетел в село.
Во дворе под фонарем Василя Федоровича уже ждала Зинка — его младшая, шестиклассница. Чертова привычка, к которой сам и приучил — говорить правду, — была ему сегодня как дым в глаза: дуя на замерзшие пальчики и отводя глазенки в сторону, младшая поведала, что получила двойку. За ту самую задачу, которую решали они вдвоем. Он рявкнул на Зину, та заревела и пошла в дом. Только тогда вспомнил про подарок, вернулся к машине, полез на заднее сиденье и, догадываясь заранее, нащупал пакеты с черепками. Терпенье его лопнуло, он плюнул в сердцах, ворвался в сени, там было темно, и опрокинул ведро с молоком. Рванул на себя избяные двери и влетел, как на пожар. Влетел — и не мог сказать, ради чего торопился и что теперь делать.
Фросина Федоровна сидела перед зеркалом, укладывала волосы.
— Только и знаете… мазаться, размалевываться… Не хата, а модный салон. Лампочку не могут зажечь в сенях.
Жена оглянулась и пожала плечами. Это означало удивление и укор одновременно. Когда это она рассиживается перед зеркалом? Разве есть у нее время на зеркала и косметику? Разве он забыл, что нынче они идут в гости?
Еще покрикивая на дочку, ощупывая пакеты с черепками, Василь Федорович мимоходом отметил, что все случившееся с ним час назад стало обретать иной смысл, но в тот момент эта догадка только сильней распалила его.
— Тищенко уж два раза звонил, — сказала жена. — Говорит, все собрались…
В тот же момент затрезвонил телефон. Голубой пластмассовый аппарат звенел тонко, мелодично, настырно.
— Небось снова он, — кивнула Фросина, не поворачивая головы.
— И какого… ему черта… Взяли моду.
Он схватил трубку, потянул за шнур, и аппарат соскользнул с полированной тумбочки, загремел по полу, от него отлетел большой кусок, и закривуляло какое-то колесико. В трубке квакнуло и затихло. Грек присел на корточки, постучал по рычагу пальцем, но трубка молчала.
— Ну вот… Теперь звонить не будут. Оставят в покое. А что, разве я не имею права на отдых? Не имею, да? — порывался он с вопросами неизвестно к кому, и Фросина Федоровна снова удивленно посмотрела на него.
— Ты свою служебную злость оставляй там, — махнула она рукой, — в конторе. Домой не носи.
— А ты оставляешь? — вскипел он. — Тебя не тащат каждый вечер по вызовам?
— Это другое дело, — ответила жена.
— И никуда я сегодня не пойду, — гремел Василь Федорович. — В конце концов могу я хоть раз в жизни побыть дома, лечь по-человечески в постель, почитать.
Он и вправду решил не ходить в гости. Хотя, если сказать честно, любил посидеть в шумном застолье, по нраву ему были крестьянские кушанья, и ценил он ритуал и сам умел сказать красивое, приятное хозяевам слово. Он знал, как много значат для людей искренние, добрые слова, и при случае не скупился на них. Но сейчас душа у него была как выжженное вербовое дупло: не было там красивых слов и вообще ничего не было.
Грек отправился на кухню, налил из графинчика фужер водки, выпил, закусил тем же мясом, что и в обед (борщ разогревать не захотелось), и потопал сапожищами в спальню, забыв переобуться в домашние тапочки. Вернулся, сгреб со стола газеты и журналы, включил настольную лампу и улегся в постель.
Развернул книжку, уставился на страничку. Не читалось. Перевел взгляд на розу в углу, вечно цветущую розу, — девчонки привязали бумажные, очень похожие на настоящие цветы, — и почувствовал, что ему словно чего-то недостает, не может он ни на чем сосредоточиться. Всю дорогу торопился, казалось, вот приедет домой и обдумает все спокойно и сможет все разложить по полочкам. Но мысли расплывались, да и не хотелось теперь ничего вспоминать, а углубиться в чтение тоже не мог.
Фросина Федоровна постояла на пороге, вздохнула и молча пошла на кухню. За двадцать лет семейной жизни изучила мужа, знала, что теперь его трогать нельзя, что не надо даже ни о чем расспрашивать и, сохрани боже, успокаивать или сочувствовать. Пускай перекипит, пускай сам перетрет свою крутую злость, такое с ним бывает не часто. Да и она не имела привычки вмешиваться в его дела. Она не была похожа на председательшу — влиятельную первую даму на селе, к которой бригадирши бегают тайком просить за своих мужей, и хотя Фросина — властная и уверенная в себе, но крепка своей работой, своей должностью, а не мужниной. За его дела она только переживала. Фросина Федоровна не боялась его гнева, даже, напротив, сложилось так, что больше гневалась, поучала и бранила их всех она, «перегоняла на гречку», «устраивала стихийный бунт», как потом подшучивал он, и они боялись уронить слово, управлялись молча, торопились сделать недоделанное или переделать сделанное плохо, но отцовский гнев — это все-таки отцовский гнев, он настоящий, ибо настоящий у них отец, хотя немного и забавный, смешной, на их взгляд. Но смешной и грозный не в одно время.