«Ошибка, — думал Иоэль, — это была ошибка — видеть в ней женщину-ребенка. Хотя она, бедная, подчинилась и неплохо сыграла роль, которую я навязал ей. И вот оказалось, что она зрелая женщина. Почему же осознание этого отвращает меня, будит желание отступиться? Неужели и вправду страсть не уживается с уважением? Неужели и вправду они несовместимы, и именно поэтому у меня не было и быть не могло той самой эскимосской возлюбленной? Возможно, в конечном счете я обманывал Анну-Мари, не пытаясь обмануть. Или она обманывала меня. Или мы обманывали друг друга. Поживем — увидим».
Случалось, он вспоминал, как настигло его то известие зимней, снежной ночью в Хельсинки. Когда именно начал падать снег?.. Как нарушил он обещание, данное инженеру из Туниса? Как оскандалился, по небрежности проглядев, передвигалась инвалидная коляска своим ходом или кто-то толкал ее? Он, Иоэль, совершил непоправимый промах, не выяснив, кто или что (а может, вообще никто и ничего) приводило в движение кресло. Только раз или два в жизни тебе выпадает миг, от которого все зависит; миг, к которому ты готовился все эти суетные, полные ухищрений годы; миг, суливший — сумей ты его удержать — открыть тебе некое знание. А без этого знания твоя жизнь не что иное, как угрюмая череда бесплодных хлопот, попыток навести какой-то порядок, избежать трудностей и отбиться от проблем.
Случалось, ему приходило в голову, что в том промахе повинна была усталость глаз. Зачем в ту ночь месил он мягкий снег целых два квартала, вместо того чтобы просто позвонить из гостиничного номера? Голубовато-розовым, словно больная кожа, становился тот снег всякий раз, когда падал на него свет фонаря. И как мог он позабыть книгу и шарф? И какой невозможной глупостью было бриться на подъеме Кастель в машине Патрона лишь для того, чтобы приехать домой без старящей его щетины?..
Если бы он поставил на своем, если бы был по-настоящему настойчив, если бы решился на ссору и даже на разрыв, то, возможно, Иврия уступила бы и согласилась дать девочке имя Ракефет. Имя, которое он мечтал дать ей. С другой стороны, есть ситуации, когда ты сам должен уступить. Пусть и не во всем. Но до какого предела можно уступать? Где граница? «Отличный вопрос!» — изрек он вслух, отложил садовые ножницы и вытер пот, который стекал со лба и ел глаза.
А мать его сказала:
— Снова ты, Иоэль, разговариваешь сам с собой. Словно старый холостяк. В конце концов ты сойдешь с ума, если не займешься чем-нибудь в этой жизни. Или, не приведи господь, заболеешь. А то еще станешь молиться. Самое лучшее — займись бизнесом. У тебя есть к этому кое-какие способности, а я дам тебе немного денег для начала. Принести тебе содовой из холодильника?
— Недотепа! — неожиданно произнес Иоэль, обращаясь не к матери, а к псу Айронсайду, который влетел на лужайку и в каком-то бешеном экстазе заметался по траве, словно бурлила в нем и выплескивалась через край почти невыносимая радость. — Глупый пес. Ступай отсюда! — А матери ответил: — Да. Если тебе не трудно, принеси мне, пожалуйста, большой стакан содовой из холодильника. Нет. Лучше всю бутылку! Спасибо. — И продолжал подрезку.
В середине июня позвонил Патрон. И совсем не для того, чтобы сообщить Иоэлю о результатах расследования провала в Бангкоке, а чтобы справиться о здоровье Неты. «Есть ли, упаси боже, какие-либо трудности с ее призывом в армию? Проводились ли в последнее время новые исследования? Например, призывной медкомиссией? Может быть, мы сами позвоним, то есть лично я, в отдел кадров армии? Ладно. Тебя не затруднит передать Нете, чтобы она мне позвонила? Вечером, домой, а не на работу. Есть у меня одна мысль — дать ей работу здесь, у нас. Во всяком случае, мне бы хотелось ее повидать. Ты передашь ей?»
Иоэль уже готов был, не повышая голоса, сказать: «Катись-ка ты ко всем чертям, Кордоверо». Однако сдержался и не стал этого делать. Предпочел положить трубку, не проронив ни слова. И пошел налить себе рюмку бренди, а потом еще одну, хотя было всего лишь одиннадцать часов утра. Возможно, он прав: я — сын беженцев, который мог стать куском мыла. И это они меня спасли. И если они создали это государство, создали многое другое и даже доверили мне находиться в святая святых, то уж не удовольствуются меньшим, чем вся моя жизнь, и жизнь всех остальных, в том числе и Неты, а вот этого-то я им и не отдам. Кончено. Если от первого до последнего вздоха только и делать, что расплачиваться за жизнь и все такое, то это уже сама смерть.
В конце июня Иоэль заказал освещение для сада и новый солнечный бойлер, а в начале августа (хотя переговоры с господином Крамером, представителем авиакомпании «Эль-Аль» в Нью-Йорке, все еще не завершились) привел рабочих, чтобы расширить окно в гостиной, из которого открылся вид на сад. Купил он и новый почтовый ящик. И кресло-качалку, которое встало перед телевизором. А также еще один телевизор с небольшим экраном в комнату Авигайль, чтобы бабушки иногда могли скоротать там вечер, пока Анна-Мари и он готовят себе полночный ужин на двоих. Потому что Ральф стал по вечерам ходить к соседу, уроженцу Румынии, хозяину Айронсайда и, как тало известно Иоэлю, шахматному гению. Сосед этот и сам захаживал к Ральфу сыграть матч-реванш. Все это стало предметом размышлений Иоэля, он пытался обнаружить здесь какую-то ошибку, но никакой ошибки не нашел.
В середине августа он уже знал: сумма, вырученная от продажи квартиры в иерусалимском квартале Тальбие, почти полностью покроет расходы на покупку дома в Рамат-Лотане, если только удастся убедить Крамера продать его. А пока суд да дело, Иоэль уже вел себя здесь по-хозяйски.
И Арик Кранц, на которого господином Крамером была возложена обязанность следить за квартирой, в конце концов решился посмотреть в глаза Иоэлю и сказать: «Послушай, Иоэль, коротко говоря, я — твой человек, а не его». Что же до засекреченной однокомнатной квартиры со всеми удобствами и отдельным входом, которую Иоэль собирался купить, чтобы у них с Анной-Мари был свой уголок, то теперь он решил, что в этом, пожалуй, нет необходимости, поскольку на будущий год Авигайль возвращается в Иерусалим — ее пригласили на должность секретаря какого-то добровольного общества. Он все тянул с этим решением и окончательно принял его вечером накануне отлета Ральфа в Детройт. Возможно, потому, что в одну из ночей Анна-Мари сказала ему:
— Я еду в Бостон, подам апелляцию, еще раз повоюю за дочек от двух моих замечательных замужеств. Если ты меня любишь, почему бы тебе не поехать со мной? Может быть, ты сумеешь помочь мне…
Иоэль не ответил. По обыкновению, медленно провел пальцем между шеей и воротничком рубашки, задержал воздух в легких и медленно выдохнул сквозь полусомкнутые губы. И лишь затем сказал: — Это трудно. — И еще: — Посмотрим. Не думаю, что поеду.
В ту же ночь, проснувшись и протопав в направлении кухни, он явственно, во всех подробностях и нюансах увидел английского сквайра прошлого столетия, худощавого, задумчивого, в сапогах и с двустволкой, шагающего по тропке среди болота. Он идет неторопливо, погруженный в свои мысли. Перед ним бежит пятнистая охотничья собака. Она вдруг замирает и смотрит на хозяина снизу вверх; глаза ее полны преданности, удивления и любви. И боль заливает Иоэля, пронзающая сердце печаль вечной утраты, потому что ему становится ясно: и задумчивый джентльмен, и его собака стали прахом земным и останутся прахом навеки, и только болотная тропка вьется доныне, безлюдная, меж серых тополей, под серыми небесами, под порывами холодного ветра и струями дождя, такими тонкими, что их не разглядишь. Разве что прикоснешься на мгновение… И тут же все исчезло.
XLVIII
Мать его сказала:
— На твоей клетчатой рубашке оторвалась пуговица.
Иоэль ответил: