— Какой из тебя революционер, папа, — сказал ему однажды сын, которому не было тогда и десяти лет. — Как бы ты выдержал в тюрьме?
— Помолчи, — сказал Болдижар Фюшпёк, разглаживая по привычке усы, — я из тюремной камеры отлично видел небо. Правда, всего кусочек, но все же я его видел.
И в самом деле, когда в мае 1912 года, после манифестации, закончившейся кровопролитием, Болдижар Фюшпёк вместе с Ференцем Эгето четыре недели находился под следствием в тюрьме на улице Марко, он видел оттуда небо; из окошка камеры, в которой он сидел, — если только можно этому верить, — как раз открывался кусочек серого будапештского неба. Фюшпёка обвиняли в том, что он оказал сопротивление властям, но, продержав четыре недели, освободили с какой-то мотивировкой; до суда дело так и не дошло.
Тетушка Йолан уже давно спала сном праведницы. Спал и сын ее, ученик коммерческого училища Йошка Фюшпёк, сопровождая свое путешествие по сонному царству пыхтением, присущим скорее мощному паровозу, набиравшему скорость, чем существу человеческого рода, а правой рукой производя движения, характерные для игрока в бильярд. В связи с бурно развивающимися событиями вынужденный прервать дневную игру на бильярде, он компенсировал себя сейчас, унесшись в сновиденьях в пивную Хорна, где ему уже не могли помешать никакие завсегдатаи из числа христиан-социалистов.
Ференц Эгето был слишком утомлен, чтобы спать. Там, в ночи, над крышами будапештских домов уже засиял светлый лик луны. Луна осветила тесные будапештские дворики и через полуотворенные окна заглядывала в квартиры, где было мало воздуха и где после треволнений этого дня, исполненного исторических свершений, в тревожном поту спали люди, где руки угрюмых литейщиков отдыхали на мясистых плечах их жен, белокурые модельщики скрипели зубами, схватившись во сне со своими противниками, и сердито похрапывали воинственные наборщики. Спал министр внутренних дел, грезя о социал-демократическом рае, на вратах которого золотыми буквами было начертано: «Движение — все, конечная цель — ничто», и кончики его обвисших усов вздрагивали от носового присвиста. Расставив на городской окраине перед кавалерийской казармой надежные караулы и предварительно набросав детальный план завтрашнего вступления в город, спали румынские генералы, спали офицеры, унтер-офицеры и солдаты. Спал шеф городской полиции, хотя в полицейском управлении жизнь била ключом: подъезжали и отъезжали одноконные извозчичьи экипажи и автомашины; в особой потайной комнате, принадлежащей сыску, пол сделался скользким от крови и оставался таким, пока не подтер его сам обвиняемый; жандармские чины, поздно ночью прибывшие из провинции, из Задунайщины, распространяли вокруг себя легкий деревенский запах плесени, который издавали их мундиры, провисевшие целое лето в шкафу. Спал некий сыщик со свиным рылом, приложив к голове компресс, в то время как его собратья по ремеслу группами разгуливали по предместьям; в Андялфёльде раза три доходило до рукопашной, причем от кастетов, свинцовых палок и даже револьверов рабочие защищались молотками, дубинками, досками, вырванными из забора, и оторванным свинцовым кабелем. В спальнях в центре города спали мужчины с подстриженными бачками, а у ножек кроватей рядом с ночной посудой бодрствовали их белые гетры. Город спал.
Ференц Эгето прошлой ночью тоже не сомкнул глаз.
Три последних дня, начиная с того достопамятного заседания рабочего совета Пятисот, когда советское правительство подало в отставку, а профсоюзное правительство объявило об образовании своего кабинета, были более волнующими и более утомительными, чем целый месяц работы. Контрреволюция в городе В. постепенно поднимала голову. В кабачках зашушукались субъекты в котелках. В банке и меняльной конторе, помещавшихся в доме Д., тем, кто называл пароль, раздавали кастеты; в субботу огромная толпа мужчин и женщин, шедших с утренней мессы, перевернула на рынке телеги с тыквой и затеяла драку; офицеры в мундирах, молодые люди с эмблемой конгрегации передавали друг другу тяжелую ручку от двери приходской церкви; муниципальные чиновники, не явившиеся в субботу утром в канцелярию, с загадочным видом шныряли вокруг здания муниципалитета. На площади Темплом было наспех организовано шествие, участники которого сперва дружно пели, а кончили тем, что напали на красный патруль, причем последний даже не стрелял. В одиннадцать часов утра перед муниципалитетом собрался народ. К членам директории явилась делегация и потребовала роспуска рабочего совета. Вслед за этим на улицах в нескольких местах произошли нападения на красных часовых и рабочих-активистов; молодчики, вооруженные револьверами, многих избили до крови, а одного часового пристрелили. Лишь тогда по требованию Ференца Эгето и других вмешалась Красная милиция. «Я приведу рабочих с завода М. и разгромлю эту контрреволюционную сволочь!» — сказал Эгето. На улице. Ференца Деака, на улице Анонимуса и еще в каком-то месте после рукопашной схватки арестовали нескольких уличных громил и привели в штаб Красной милиции на улице Вашут. Но эти меры были пресечены распоряжением министерства внутренних дел, а затем и военного министерства: задержанных освободить. К вечеру все пошло кувырком. Два члена директории таинственно исчезли из собственных квартир, причем одного из них — возможно, это был ложный слух — в последний раз видели якобы на железнодорожном мосту над Дунаем в обществе трех субъектов в котелках, а другого, социал-демократа, председателя директории, кто-то видел под вечер на вокзале, когда он садился в поезд, идущий в Эстергом. А в ночь с субботы на воскресенье, когда происходило последнее заседание в рабочем клубе, ибо за безопасность муниципалитета уже никто не мог поручиться, была сделана попытка совершить нападение на рабочий клуб, неизвестные злоумышленники перерезали телефонные провода. Чуть раньше Эгето тщетно пытался дозвониться в министерство внутренних дел. Ему ответил чей-то сонный голос: «Будьте любезны, позвоните утром». В ту ночь они еще с оружием в руках отбивались от нападавших. Эгето дежурил в рабочем клубе, вел непрерывные переговоры, спорил, звонил по телефону, делал нечеловеческие усилия, чтобы разобраться в административной путанице, и, когда ночь стала сереть, растворяясь в рассветной мгле, совершенно охрип… Как хорошо, что он не ночевал дома — ведь искали лично его. Рохачек, хм… А затем наступил рассвет, и тогда по поручению товарищей он и Тот порознь отправились в столицу, чтобы пойти в министерство внутренних дел… Куда же девался старик Тот? И вот снова ночь…
…Эгето лежал с открытыми глазами; из комнаты до него доносилось тихое посапывание тетушки Йолан и похрапывание паренька; заснуть — нет, заснуть он не мог и, лежа на диване, окунулся в воспоминания о былом. Взгляд его, блуждая, упал на окно, и он видел, как ярко светит луна. Он знал, что стрелки часов давно передвинулись за полночь, что наступило 4 августа. Он думал о своем родном городе, о В. О том, что в это мгновение город отодвинулся в неизмеримую даль, хотя в действительности его отделяли от Будапешта всего двадцать три минуты езды трамваем…
…Двадцать три минуты трамваем… Это еще не провинция, но уже и не столица. Голая песчаная степь и поросшие худосочными травами луга, опоясавшие город, там и сям прорезающие окраину ручьи с бурно несущейся водой, в которую смотрится труба какого-нибудь кирпичного завода, и хилые заросли камыша, цепь льдохранилищ, вырытых в склоне холма, одинокие хибарки, сортировочные станции, железнодорожные колеи и водопроводные трубы отделяют Будапешт от его предместий. По берегу Дуная громоздятся цехи судостроительных верфей, за ними виднеются кожевенные и химические заводы, клееварни, меховые фабрики, из дубильных ям которых коричневым потоком стекает в реку смрадная жидкость, — это так называемая зона зловония; еще дальше, в направлении К., хмурятся трубы обжиговых печей кирпичных заводов. А там, поодаль, на самых подходах к столице смыкают ряды угрюмые сооружения тяжелой индустрии: завод крепежных изделий, литейные заводы, завод сельскохозяйственных машин, станкостроительный и проволочный заводы…
Этот город вырос на серо-желтом песке и был предназначен для серых будней индустриальных рабочих, словацких каменщиков и обывателей всех мастей; ветерок с реки приносил серый дым и черную копоть заводов и смешивал их с тучами серой пыли. В годы детства Ференца Эгето на площади Сена стояло единственное здание — здание школы, а кругом сыпучий песок. Хоть заройся в него на целый метр. Песок, песок!