Выбрать главу

Я согласился переделывать для Райкина обозрение, которое ставил у него Акимов. Репертком требует больших переделок. Автор обозрения — Гузынин. Согласившись, и познакомившись с текстом, и приглядевшись к тому, от чего я уже отвык… Господи, как меня раздражает тяжеловесность моего слога! Эстрадный дух ужаснул меня, говоря без «приглядевшись и присмотревшись». Я немедленно отказался работать. Райкин (дух этот исходил отнюдь не от него), и Гузынин (тоже обезоруживающий добродушием), и Акимов стали уговаривать меня, и я дрогнул. И вот сел работать. Работа, к моему удивлению, вдруг пошла. Я написал заново первую сцену обозрения. Потом, уже сегодня, монолог в четыре страницы для Райкина. Все это как будто получается ничего себе. Все это приятно писать, оттого что я застоялся. Эстрадная атмосфера, которую я так ясно чувствовал, отказываясь, сейчас забыта мной начисто. Виной этого ощущения был, вероятно, Тихантовский, директор театра. Он выслушал план переделок холодно. На его испитом, с близко поставленными глазами лице выразилось недоверие. Он стал говорить, что при таком плане переделок получится не обозрение, а «песа». Пьесы же их театр играть не может. Не поднять. И я вдруг понял, что он рупор какой‑то группы в театре, не верящей варягам, и мне в том числе. Я сразу пришел в боевое настроение. Мой любимый способ сражаться — это плюнуть и уйти, что я и попытался сделать, как было описано. И был побежден. В час дня в понедельник, 24–го, директор пришел ко мне. Свое дурное настроение он объяснил припадком радикулита. (Настроение в тот день, когда он говорил о ненужности «песы».) Я спросил за пьесу десять тысяч рублей. Он обещал выяснить это дело в Москве, а пока предложил подписать договор на новую пьесу. Я согласился и согласился на аванс, чего не люблю делать в последние годы. И вот пишу…

Вчерашние записи сделаны были до одиннадцати утра, потому что я предчувствовал хлопотливый день[123]. Так оно и вышло. Дописав (вчера) последнюю фразу, я пошел встречать Гузынина. Впервые в жизни я увидел его дней десять назад, когда начинались разговоры о моей работе у Райкина. Райкин должен был приехать ко мне. Но утром он позвонил и сказал томным голосом, что ему нездоровится и он просит прибыть к нему. Я и сам болел в последние дни… Я отказался. Немного спустя Райкин позвонил и еще более томно и мягким голосом попросил не откладывать нашей встречи. Константин Алексеевич (Гузынин) заедет за мной на машине. Время не ждет, темпы и тому подобное. И я дрогнул и согласился, как всегда. Я спустился в наш переулок, где чинят всё зараз: мостовую, канализацию, водопровод. Среди наваленных горой булыжников и прикрытых досками колодцев и ям оставлен проезд к больнице Перовской. Гузынин приехал на такси. Шофер свернул на узенький проезд и, увидев меня, по знаку Гузынина остановился нескладно у самой горы булыжников. Пробираясь к дверце, я вдруг почувствовал, что проваливаюсь: одна нога ушла в яму, прикрытую досками. Я удержался на поверхности и благополучно влез в автомобиль. И увидел Гузынина в первый и стотысячный раз в жизни. Полное актерское лицо неопределенного возраста. Выражение притворной уверенности и притворного спокойствия. А что за этим спокойствием? Отсутствие уверенности и спокойствия? Да нет. Ничего нет. Я сказал Гузынину, что чуть не провалился сейчас в яму, что считаю дурной приметой. Как ни грустно, я говорил всерьез.

Я вчера ходил с Верочкой за грибами, далеко, очень устал и поэтому заканчиваю описание первой встречи с Гузыниным и описание позавчерашнего дня — сегодня[124]. Я сказал в машине Гузынину, что считаю дурной приметой мою, правда несостоявшуюся, катастрофу. В ответ на это он поглядел с притворной прямотой своими очень светлыми глазами и показал зубы. И вот мы приехали к Райкину. Он занимает две комнаты в огромной квартире в «доме собственников» на Некрасова, 60. (До революции эти квартиры являлись собственностью жильцов.) Райкин лежал на диване ампир в теплом шелковом темно — синем халате. Над ним стояла высочайшая, метра полтора от пола, тяжелая лампа ампир с абажуром из желтой бумаги с розочками, размера, соответствующего лампе. Абажуры эти, как и галстуки в полоску, в последнее время можно найти у актеров, драматургов, режиссеров. Вырабатывает их одна бывшая актриса, фамилию которой забыл. Величина абажура, плотность бумаги, качество рисунка определяют состоятельность заказчика. Лампа на своей длин — ной, тяжелой, не то гранитной полированной, не то мраморной ножке, тяжелый буфет, тяжелый диван. И Райкин показался мне отяжелевшим. Я давно его не видел. Он пополнел, и нос его, вздернутый, не маленький, но и не еврейский, теперь выпер вперед. Вместе с покатым лбом это придает ему что‑то животное. Временами. Но глаза его прекрасны, и общее выражение лица — все очаровательно, как и в былые дни. О некоторой животности выражения говорю от излишней добросовестности. Они вручили мне пьесу. Райкин рассказывал — точнее, сыграл — куски из нее. Гузынин комментировал. И я понял, что актеры его типа так часто «изображают» то, что не чувствуют, что теряют способность не «изображать»…

вернуться

123

Запись от 27 сентября 1951 г.

вернуться

124

Запись от 28 сентября 1951 г.