Мешали еще и мелкие заботы. Что будет в ТЮЗе? Не приехать бы слишком рано. Не опоздать бы. Но общее ощущение значительности не оставляло. Против ТЮЗа чинят мостовую, так что выйти нам пришлось у глазной больницы, что меня огорчило. Вспомнил, как в 38–м году ходил сюда навещать внезапно ослепшего отца. Но тут заслонка скорее — скорее опустилась, и мы отошли от больницы. В ТЮЗ идти было все еще рано. Небо совсем прояснилось, воздух после машины казался чистым. И мы пошли не спеша, гуляя по Моховой. К театру уже вели зрителей, все больше третьеклассников. Они были опьянены происходящим. Одна девочка от избытка чувств крикнула мне: «В ТЮЗ идем!» И легко перенесла замечание педагога. И вот ровно в назначенное время, без четверти шесть, вошли мы в новый сегодня и столько лет знакомый вестибюль театра. Натан — ныне директор ТЮЗа — уже нас ждал. В кабинете его вручили нам пригласительные билеты. Появлялись актеры, то один, то другой — поздравить.
Когда пришло время, взяли меня под руки две актрисы, отчего почувствовал я себя не то взятым под стражу, не то инвалидом, и, путаясь под ногами, повели. Перед полукругом тюзовской сценической площадки стояло кресло и микрофон — радио прислало сотрудников записывать мою встречу с детьми. Оркестр играл песенку Иванушки из «Двух кленов». Ребята аплодировали нашему появлению сначала бурно, а потом, услышав музыку, — в такт, подчиняясь оркестру. Макарьев, легенький, сухенький, очень моложавый — никак не дать ему шестидесяти четырех лет, — улыбаясь мудрой и педагогической улыбкой, начал речь. Она вся была построена на музыкальных цитатах. Первая — песенка Иванушки: «Я Иван Великан». И Макарьев назвал меня великаном. Потом оркестр сыграл музыку к «Кладу», которую я не узнал. И Макарьев назвал меня кладом. Я стоял и слушал с твердым ощущением, что это ко мне не относится. Знакомый театр не вызывал воспоминаний, но и чувство реальности происходящего, чувство настоящего — тоже затуманилось. Кончив приветствие, сохраняя все ту же улыбку, стал Макарьев вызывать представителей разных школ. И вот пошли делегации: по одному, по двое, по трое. Девочки и мальчики в формах, в пионерских галстуках. По мере приближения ко мне и микрофону лица их принимали выражение все более испуганное и напряженное, смотрели они не на меня, а прямо в тупое рыльце микрофона. И произносили свои приветствия. И дарили либо цветы, либо адрес. Четыре девочки вышли без всякого подарка. Три из них, по очереди, произнесли свое приветствие, а четвертая таким же торжественным голосом, как подруги, возгласила: «Евгений Львович! Мы приготовили вам подарок и оставили в пионерской комнате, а ее заперли, и ключа мы не могли найти…» Ей не дали договорить аплодисменты и восторженный хохот слушателей. Потом я отвечал на приветствия. Потом тюзовская художница — это уже за кулисами — попросила, чтобы я посидел десять минут. Ей нужен мой портрет. И я стал позировать.
Сегодня продолжаются юбилейные поздравления, все несут и несут телеграммы[203]. Я с детства считал день своего рождения особенным, и все в доме поддерживали меня в этом убеждении. Так я и привык думать. И сегодня мне трудно взглянуть на дело трезво. Труднее, чем я предполагал. Только ночью, перед сном, показалось мне, что промелькнула дурная примета! Рязанское, Шелковское, веками вбитое недоверие и возможность счастья. Ну, посмотрим, что будет. Продолжаю рассказывать о ТЮЗе. Итак, когда кончилась торжественная часть и я сидел с актерами, а художница рисовала, — вдруг разговорилась Зандберг. И я подивился немощи человеческой памяти. Она мне же, с глубокой уверенностью в том, что так и было, стала рассказывать, как был написан «Ундервуд». Нет, значит, прошлое и в самом деле не существует. Разбитная, сильно пожилая женщина, называя меня Женей, повторяла: «Неужели вы не помните», уверяла меня и всех присутствующих в следующем. Когда Уварова лежала в больнице, я навестил ее вместе с Зандберг. (Ничего подобного не было. Я ни разу не навестил Уварову. В те годы я не так хорошо был с ней знаком.) И чтобы утешить больную, я сказал ей: «Ты, Лиза (я в те годы был с Уваровой на «вы»), ты, Лиза, в моей пьесе будешь играть старуху, которая всех щиплет. А вы, Верочка, пионерку, которая растет каждый день и кажется выше своего роста». И стал шутить, хохмить (о, ужас). И через неделю (не правда, «Ундервуд» я писал недели две) принес пьесу, где все эти хохмы были вставлены, — «помните, Женя?» И я ответил: «Продолжайте, продолжайте, я слушаю вас с величайшим интересом». Так оно и было на самом деле. Ничего похожего на правду! Я слушал с глубочайшим интересом и не мог представить себе, что делалось в этой душе, какой путь ей пришлось пережить за эти годы, чтобы до такой степени все забыть и научиться так подменять пережитое сочиненным. На самом же деле «Ундервуд», как это ни грустно, был написан для нее. Я от тоски и избытка сил стал играть во влюбленность. В нее. В Зандберг. И увлекся.