Выбрать главу

— Успокойтесь, ничего с ней не произошло. По нашим данным, во всяком случае, — не совсем уверенно закончил Туйчиев. — Вы ее видели?

Калетдинов не ответил. Он встал, подошел к окну, поправил занавеску, вернулся к дивану, сел, прикрыв рукой глаза.

Туйчиев терпеливо ждал, не нарушая затянувшейся паузы.

— Нет у меня никакой племянницы, — хрипло выдавил наконец Мухамет Анварович.

Арслан удивленно поднял брови.

— Вы никак от всех родственников отреклись? Сначала от брата, теперь от племянницы отказываетесь…

— Брат есть, слукавил я, — тихо сказал он. — А племянницы нет, это точно.

— Кем же доводится вам Люция?

— Дочь она мне… Дочь.

— Та-ак, — протяжно выдохнул Туйчиев. Теперь ему стало понятно, о чем перед смертью говорила мать Люции своей дочери.

— Что же все-таки случилось с ней?

— Ничего серьезного. Мы просто хотим уточнить у нее кое-что, а она уехала куда-то на каникулы. Думали, может, у вас.

Они помолчали. Арслан пытался поглубже запрятать удивление и чувствовал себя неловко, задев что-то глубоко личное в жизни этого человека. Значит, ему невдомек, что дочь собиралась к нему. Хозяин, нагнув голову, водил пальцем по дивану. Потом посмотрел на гостя и, не дожидаясь расспросов, заговорил.

— В сорок четвертом призвали меня. Вера ждала ребенка. А в начале сорок пятого пришла ей похоронка на меня. Я и в самом деле четыре пули в грудь получил — фриц очередью срезал. Врачи еле отбили меня у смерти. Осенью сорок пятого… — Калетдинов умолк, покачал головой. — Лучше бы остался я тогда с пулями в груди на снегу. Уже подъезжал к дому, а тут встретил на одной из остановок земляка — из отпуска возвращался… Он и обрадовал: «Вера вышла за Зуфара». Жена перед войной еще у него умерла. Я земляку настрого наказал: ты меня не видел — и вышел на ближайшей станции. Приехал обратно в Москву, здесь и осел.

— А фотография откуда? — Арслан кивнул на висевший у окна портрет.

— Четыре года назад не выдержал… Поехал на родину, побродил вечером, как вор, возле дома. Все ждал, а вдруг пройдет. Не прошла. Утром из гостиницы вышел, смотрю — у фотоателье стайка девушек. Веселые, нарядные. Щебечут, смеются, и среди них стоит… Вера, какой я ее первый раз увидел, когда ей было восемнадцать. Сразу дочку признал. До чего похожа на мать. Поплыло у меня все перед глазами, как у контуженного, прислонился к дереву. Пришел в себя, а их уже и след простыл. Зашел в фотоателье. «Да, выпускницы это, школу закончили, на виньетку фотографировались», — говорит мне мастер. Купил у него негатив и вечером уехал.

Туйчиева вдруг обожгла мысль, что Калетдинов, наверное, не знает о смерти своей жены. «Сказать?» — подумал он, но вместо этого спросил:

— Вы кому-нибудь говорили о вашей дочери?

— Где уж там, — горько усмехнулся Калетдинов. — Мне и самому не верится, что она у меня есть.

* * *

Рянский жил с бабушкой в небольшом доме неподалеку от центра города. Родители его давно умерли. Высокая, не по-стариковски стройная Елизавета Георгиевна, которой перевалило за восемьдесят, никогда не болела и лишь в последнее время стала сдавать.

В семнадцать лет Лиза Каневская, дочь полковника, вышла в Петербурге замуж за тайного советника Рянского. Летом 1917 муж умер, и она осталась с тринадцатилетним сыном Сергеем. После революции особняк на Фурштадской пришлось оставить.

Шел грозный девятьсот восемнадцатый… Из окна крошечной каморки, где они теперь ютились, виднелись серые громады домов Петрограда, еле угадывающиеся, занесенные сугробами трамвайные пути и проторенная тропа — на барахолку. С каждым днем все дальше уходило прошлое.

Дрова в буржуйке почернели от сырости, не горят. Окуталась едкой гарью уходящая в окошко коленчатая труба, рваненькое пальто не греет, и оттого в комнате кажется еще холодней. Женщина с искаженным гримасой лицом варит воблу. Сергей сидит на корточках перед печкой, щурится на огонь, зябко молчит и слушает простуженный, но еще богатый модуляциями голос:

— Ах, разве я так жила! Ты помнишь, Серж, единственный мой! У нас были серые в яблоках лошади, ложа-бенуар в Мариинском, дача в Крыму. У меня были меха, изумительные фамильные драгоценности — вот вся эта шкатулка была полна. А теперь — видишь, серьги, вот все, что мне осталось на жалкую память. Это я спрятала и храню, не говори никому. Ах, мальчик мой, как жестока и бесчеловечна жизнь!

Театральным жестом, словно надушенный кусочек батиста, она подносит к глазам пропахшее грязной посудой полотенце. Сергей молча вскидывает на мать темные глаза. Шипят и плюются дрова. Воняет вобла.