— Я, Прабушка, буду жить, как они жили!
— Ну-ну… Пращуры любили друг друга, ссорились редко, и то больше слухались старого Родича. Как он скажет, так и делали… Ну, вот, храни же и ты Дедовщину!.. Трудно, но хорошо жили наши Прады!
Я помню, как сейчас, что весь ушел в мечты. То я себя видел русским воином, скачущим в бой, то — старым Родичем, вершившим дела рода, а то — простым пахарем, сеявшим жито.
КОЛЯДИНО УГОЩЕНИЕ РОДУ-РОЖАНИЦУ
Заснежило, забуранило ввечеру, света Божия не видать. Видали сквозь пургу — неясной тенью санки одноконные прошли, а это Свят-Микола с Филипповкой проехали метелицу поборять, православных спасать, на дорогу выводить на звон колокола во мгле. А снег все гуще, метелица сильней, — так, надоумь[38] и за Вечерю сели, Христа Рождающегося встретили.
Знали о том благие коровы, когда в яслях, на рассыпанном снопе, в колосках жита Свет Неизреченный загорелся и Богоматерь с Иосифом новорожденное Солнце Разума, Младенца Иисуса положили.
Изумленным оком смотрели на Чудо из Чудес коровы, перестали жвачку жевать, склонили свои морды к яслям, согревая теплым дыханием Младенца, Слово Божие. Лишенные речи животные обожали Рожденное — Свет от Света — Слово. Волхвы пришли с пастухами, сначала поклонились пастухи, потом Волхвы со звездою. Положили они золото, смирну и ладан к ногам Господним, царские дары Вседержителю Неба и Земли. Ушли и они, а ясли светились. Благие коровы, думая, что то Мать-Заря зажглась, все стояли немые и косноязычные. И вдруг восторг обуял их. Заревели они радостно. Замычали, возвещая миру Спасение.
А в доме — старые знакомые появились, ожили, пришли в движение. Первым вышел из-за шкапа с платьем Домовой-Батюшка, бородка — клинушком, росту годовалого, на шее пестрядка повязана, волосы длинные, в сене, с остюгами, а из ушей половка сыплется — долго под угольником сидел, на кутью, взвар облизывался, да и накануне с котом Васькой весь день на сеновале барахтался. Кот ленивый, так его Домовой-Батюшка мышей ловить учил. Вот и сена набрался.
Обмахнул Домовой-Батюшка сапожки свои юхтовые веничком просяным, волосы елеем из лампадки примазал, сенной бражкой виски примочил, кафтанишко одернул, прихорошился и пошел на галерею домовых божков кликать.
— Па-жал-те. На Колядино угощение Роду с Рожаницей почитание. В предбаннике.
На гореще[39] кто-то завозился, стал ляду[40] поднимать, затем оттуда свесилась мочальная борода в паутине, показался посошок, нос картошкой, длинные волосы, и Го-решный показался весь в пыли со связкой сухих грибов, забытых с осени.
— Что кричишь, батя? — спросил он.
— Слезай… Слезай… Роду-Рожаницу в предбаннике хозяева уважение выставили.
— И что людёв тревожить зря. То целый год — ни гу-гу, а то — «слезай», — проворчал Дедок, но слезать все же начал, не так, чтоб быстро, а поставит один валенок на ступеньку, а затем другой туда же.
— Опять «рубь-пять» делаешь? — съязвил Домовой-Батюшка. — Нет того, чтоб — раз-раз — и слез!
— Фуставы болят, — беззубо прошамкал тот. — Весь год на горешном срубе греюсь.
— А про «де-усек» тож подумываешь? — рассмеялся Домовой. — Стар-черт, а когда Машка на горище зачем-то полезла, так приставать стал? И не стыдно тебе?
— А сево ж стыдно? Де-ушка, правда, ладная.
— А за кривой Марфой побежать не хочешь? Тебе бы «де-усек»!
— А на кой мне ляд Марфа? От нее только блохов наберешься, — добродушно отозвался Горешный. — Она даже неизвесно, баба ли? Шаг мужской, ухватка — тож, а морда рябая, да ис-цо мхом обрасла.
— Самая тебе конфета. Оближешься.
— А пус-чай ее Буренка забодает. Оченно нужно с дурой связываться.
— Ну-ну. Поспешай к предбаннику. Там стоит от хозяев уважение, кутья, взварец вишневый, прямо — мед, пирожки с морковкой, жареная рыбка-с. Из-под льду Матвей наловил. Линьки-с, жирные.
— А выпить будет сто?
— Раз сказано, что Роду-Рожаницу уважение, так не токмо выпить, но и напиться можно будет. Брага-с. Черная-пречерная и черносливом отдает, а в кружку нальешь, и в ней на палец пены, крепких дрождей, хмеля плавает… Потянешь, со свистом даже идет.
— Со сфистом?.. Да ну?.. — остановился Горешный. — И… с солеными грибками?
— Да не только. Есть и маринованные, на укропе, тмине, гвоздике, лавровом листе, мускате. А рыбка — на подсолнушном масле, так тебе линьки в собственной корочке и катаются. Кругом маслинками, огурчиками, перцем соленым обложены… и ягодкой — шиповником, в винном уксусе моченым, красным-прекрасным.
— Да это уж… Пойдем, — заторопился Горешный, — Овинник ведь все сам сожрет.
— Ага… Испугался? Я так думаю, что и сожрал уж.
— Пойдем… пойдем… Чистая беда с ним. Насидишься на гореще целый год, а придешь, он тебе половину Рожанична уважения и слопал… Тот год ведь, что пока с гореща слез, а он фаршированные баклажаны с перцем и прибрал ведь? Да еще, когда спросили, за собой посмотрел, говорит: «А не знаю … туто-ся где-то лежали …»
Горешный с Домовым торопливо вышли на двор, захрустели по снежку: «Хруп! Хруп!» — сапожками, и только их и видели, скрылись в предбаннике.
Там уже сидели Овинник с Погребником, а в углу Соломенник, и у окна, сняв паутину рукой, садился Огородник.
— Здоровы, братцы, — сказал Домовой входя. — Как там, все в порядке?
— Здрав — желаем, батя Домовой, — хором отвечали они. — Как твоя милость изволит поживать?
— Да ничего. Вот Горешного привел, на Овинника обижается.
— А чего это? — отозвался Овинник. — Чего ему не хватает?
— А баклажаны помнишь?.. Слопал ведь.
— Какие баклажаны? Да отродясь… и не видал даже.
— А прошлый год-то забыл?
— Да кто ж в Новом Году старый год поминает?
— Ну-ну, братцы, чего там, — вмешался Соломенник. — Кто старое помянет…
— Тому глаз вон, — подхватили, смеясь, остальные.
— Здорово, братцы. Роду-Рожаницу поклон низкий. Старым дедам — почтение, а гостю — угощение, — поклонился, входя, Конюшенный. — От коней наших — тоже поклон. Говорят, травой свежей запахло.
— Заходи, заходи, брате. Да затворяй двери поскорей. Холодно. И то, спасибо, месяц светит, так обогрелись, а то — чистая беда.
Через окошко, правда, светил яркий месяц, и лучи, в виде костра, падали посредине предбанника. Вокруг этого места и сидели все домовики.
— А где Коровник, Птич, Золич? — спросил Домовой. — Где прохлаждаются?..
— Пошли за Зерничем, а тот все зернышки считает, работает с самых Спожин без отдыху, на вопросы не отвечает, рукой машет, — некогда, мол.
— А Коренич где?
— В погребе, корешки перекладывает.
— А кота Ваську не забыли? Приглашали?
— Думали, да никак не придумаем. Ежели Жучка увидит, так сейчас же на него и накинется, как быть?
— А вы — Ваську угостите, и спать ушлите, а потом уж Жучку.
— Так бы это и было, ежели бы Васька… Вор ведь. Он — не то чтоб рыбью головку, нет, он тебе всю рыбу сожрать хочет…
— Ну, добре. Подождем остальных.
— Подождем-то, подождем, да почему бражки не выпить? — громким голосом возразил Конюшенный. — Коровника все нет, а мы что ж? Так, зря сидеть?
— Добре. Наливай Овинник. Попенестей.
Тот налил каждому по полному березовому корцу.
— Эх, знатно, — потянул пену первый Домовой. — На чистом сене заварена.
— На сене с ржаной соломой. Три дня хозяин раскаленные голыши в бочку кидал, а когда брага наварилась как надо, сухого терну положил, да ячменя пророслого, да жита, в печке прожаренного, а после — меду, хмеля, да смородинного листу, а когда устоялось, дрождей, да изюму сухого, да вишен…