Выбрать главу

Далее он сказал:

— А Вудицль срывал такие куши, нашему брату хватило бы до конца жизни. Пенициллин. Как-то раз он поругался со своей старухой, и дело раскрылось. Цаар его вытащил, это он мастерски обстряпал, видимо, у него были на то свои причины, — но уж это, пожалуйста, пусть останется между нами!

Я кивнул.

— У Фибига обивают пороги одни только старые бабы — бабы мужского пола. «Швейгль и сын» как раз хорошая фирма — это лучшее сыскное агентство в нашем городе, только сами они ужасно смешные и церемонные. Но твое дело было безнадежным с самого начала, ты бы мог получить наследство только в том случае, если бы сохранилось завещание твоего прадедушки. Ну ладно, оставим эту тему! — И еще он добавил: — Правда, я никак не думал тогда в Вене, что ты такой олух.

— Я тоже, — сказал я.

Я спросил, чем, по его мнению, кончится мое дело, и он сообщил мне с довольно-таки хмурым видом:

— Вообще-то за это полагается самое малое — месяц, но мы уж как-нибудь сведем все к двум неделям. Две недели условно. И разумеется, возмещение убытков. Чего ты, собственно, надеялся достичь этим гробокопательством?

— Сам не знаю, — ответил я. — Может быть, я надеялся найти какое-нибудь кольцо, цепочку, амулет — какую-нибудь вещицу, которая могла бы дать ключ к разгадке.

— Да ведь это была чужая могила — ради ста шиллингов сторож не счел своим долгом потрудиться и показал тебе первую попавшуюся.

«Вставная челюсть», — подумал я.

8

Выпив рюмку коньяку, я простился с Редлингером и вышел на улицу. И мне сразу же захотелось вернуться обратно…

Эта история произошла, когда я был во втором классе. Мне дали дома несколько грошей, и я решил купить сигарет.

«Дайте самых дешевых, на все деньги — меня послал один дяденька, он там, за углом», — так я сказал табачнице, а по дороге из школы выкурил все шесть сигарет, вернее, сосал их и давился дымом. На улице я фасонил перед другими ребятами, а когда вернулся домой, чуть не отдал богу душу. У меня началась рвота, мама уложила меня в постель и вызвала врача. Ребята наябедничали учителю, и, когда на следующее утро я все-таки явился в школу, они принялись меня дразнить: «Курец-огурец! Курец-огурец!» Недели две после этого (а может быть, всего несколько дней) я пребывал в уверенности, что все знают, как я опозорился, насмешливо указывают на меня пальцем и думают при этом: «Вот он, этот курильщик, вы только поглядите на него!» И я не решался смотреть людям в глаза — целые две недели (а может быть, всего несколько дней). Вот и теперь мне сразу захотелось вернуться обратно в дом, в темную переднюю, но только мне было уже не семь лет, а почти двадцать восемь. Я двинулся дальше, напряженно думая о том, куда мне податься — в Вельс, к тете Ренате или в Вену. Но, подойдя к кассе вокзала, я вдруг спросил билет в Эннс. Чей-то чужой голос — он принадлежал мне — сказал: «До Эннса». Говорят, что, когда у человека на языке вертится какое-то слово и ему наконец удается его вспомнить и произнести, он испытывает чувство подлинного счастья или, по меньшей мере, чувство избавления. Я сказал: «До Эннса», и меня охватило это чувство.

У калитки небольшой виллы на Вокзальной улице все еще висела табличка с фамилией ее матери. Калитка была заперта, и я позвонил: тогда она появилась в дверях и спустилась по ступенькам с крыльца; на ней был светло-серый фартук с пестрой каймой: значит, она замужем, подумал я. Дойдя до нижней ступеньки, она узнала меня, но не покраснела и не побледнела, не схватилась за сердце, не закричала — ведь мы не виделись целых десять лет, — а только ускорила шаги, отодвинула засов и сказала:

— Надо опустить руку за забор и нащупать засов — тогда можно не звонить.

Я все смотрел на ее правую руку — искал обручальное кольцо, но хорошенько рассмотреть ее смог, только когда она взялась за ручку двери — кольца не было. Я спросил:

— Как вы поживаете — вы все?

— Хорошо, — ответила она. — Правда, хорошо. — И улыбнулась. На минуту мне показалось, что она плачет. — Мама умерла два года назад, — продолжала она. — Второй этаж я сдала, мы живем внизу. Полдня я работаю в конторе у Габлонца — так и живем помаленьку.

Окно гостиной выходило в сад, и я увидел мальчика, игравшего там в одиночестве: так вот, он мой сын. Я смотрел на него, но не испытывал никаких чувств. Это был рослый для своих девяти лет, стройный белокурый мальчик с открытым лицом. Я продолжал смотреть на него и судорожно старался вызвать в себе какое-нибудь чувство к ребенку — любви или хотя бы неприязни, но у меня ничего не получалось. Пока я так мучился, она спросила, можно ли сказать мальчику, что я его отец. Я ответил: «Да», сам не знаю почему, может быть, я боялся ее обидеть. Мы вышли в сад, и она сказала ему, кто я. Он уставился на меня своими большими пытливыми глазами и долго, долго не отводил взгляда. Лицо его просветлело, словно озаренное огнем, вдруг вспыхнувшим где-то глубоко внутри; казалось, на меня смотрит теперь огромный пылающий глаз. А во мне ничто не шевельнулось, ничто, чем бы я мог откликнуться на эту радость. В саду стоял стол для пинг-понга, и мы стали играть в пинг-понг. Я и сам неважный игрок, а он играл много хуже меня и загонял мячи невесть куда. Превосходство было на моей стороне, и когда я спросил его, какой счет, то услышал в ответ: