Дядя Па возвращается в паб. Я иду по О’Коннел Стрит, и думаю: до церкви иезуитов пара шагов, может, пойду к ним, исповедуюсь в последний день, пока мне пятнадцать. Я звоню в дверь приходского дома, ее открывает рослый мужчина. Да? Я говорю: отче, хочу на исповедь. Он говорит: я не священник. Не называй меня «отче». Я брат.
Хорошо, брат. Хочу исповедаться – у меня день рождения завтра, шестнадцать. Чтоб в состоянии благодати.
Пошел прочь, говорит он. Ты пьян. Сам ребенок еще, а пьян как сапожник и ломишься к священнику в такой поздний час. Поди прочь, или я полицию позову.
Ой, не надо. Не надо. Я только хотел исповедаться. А то мне в аду гореть.
Ты пьян. И не раскаялся как следует.
Он закрывает дверь у меня перед носом. Опять закрыли дверь у меня перед носом - но мне завтра шестнадцать, и я звоню снова. Брат открывает дверь, разворачивает меня, толкает ногой под зад, и я лечу по ступенькам.
Еще раз позвонишь, грозится он - я тебе руку сломаю.
Братьям-иезуитам так вести себя не положено. Они ведь должны быть как Наш Господь, а не рычать, что руки переломают.
У меня кружится голова. Пойду домой, лягу спать. Я бреду по Баррингтон Стрит, держась за ограду, а в переулке держусь за стену. Мама сидит у огня, курит «Вудбайн», братья спят наверху. Здорово, говорит она, вот какой ты домой приходишь.
Мне трудно говорить, но я сообщаю, что выпил свою первую пинту с дядей Па. А отца нет, чтобы меня угостить первой пинтой.
Надеюсь, он знал, что делал.
Я, шатаясь, иду к стулу, и она говорит: вылитый отец.
Я еле ворочаю языком. Уж лучше, уж лучше, лучше я буду как отец, чем как Ламан Гриффин.
Она отворачивается от меня и смотрит на пепел в камине, но я не унимаюсь, потому что выпил первую пинту, две пинты, и завтра мне шестнадцать, теперь я мужчина.
Слышала? Уж лучше я буду как отец, чем как Ламан Гриффин.
Мама встает и смотрит на меня.
Думай, что несешь, говорит она.
Сама, черт возьми, думай, что несешь.
Не смей так со мной говорить. Я твоя мать.
Я буду с тобой говорить, как черт возьми захочу.
У тебя не рот, а помойка.
Да? Неужто? Все лучше, чем быть как Ламан Гриффин, старый пьяница сопливый со своим чердаком, и со всеми, кто туда к нему лазил.
Она уходит от меня, а я по пятам иду за ней наверх, в маленькую комнату. Она поворачивается ко мне: отстань, оставь меня в покое, - но я все рявкаю на нее: Ламан Гриффин, Ламан Гриффин, - она отталкивает меня: убирайся из комнаты, - и я даю ей пощечину - и вдруг - в глазах у нее слезы, она говорит тихо-тихо: еще раз только ударь, - и я отшатываюсь - вот еще один проступок в длинном списке моих грехов, и мне за себя стыдно.
Я падаю в постель, в одежде как был, среди ночи просыпаюсь, меня тошнит на подушку, и братья жалуются: какая вонь, а ну, убирай за собой, какая гадость. Я слышу, как мама плачет, и мне хочется сказать ей, что мне стыдно, но с какой это стати - после всего, что было у них с Ламаном Гриффином.
Утром мои младшие братья уходят в школу, Мэлаки уходит искать работу. Мама сидит у огня, пьет чай. Я кладу зарплату на стол ей под локоть и направляюсь к двери. Чаю будешь? - говорит она.
Нет.
Сегодня твой день рождения.
Ну и что.
Я выхожу на улицу, мама за мной и кричит мне вслед: поешь что-нибудь, желудок испортишь, – но она видит лишь мою спину, и я молча сворачиваю за угол. Мне по-прежнему хочется сказать ей, что мне стыдно, но тогда придется сказать, что она сама во всем виновата, не надо было в ту ночь забираться на чердак - но все равно, мне плевать с высокого дерева - ведь я до сих пор пишу страшные письма для миссис Финукейн и коплю на билет в Америку.
У меня впереди целый день, к миссис Финукейн идти только вечером, и я брожу по Генри Стрит, пока дождь не загоняет меня в церковь св. Франциска, где стоит святой Франциск со своими птичками и овечками. Я смотрю на него и вообще не понимаю, зачем я ему молился. Я умолял его заступиться за Терезу Кармоди, но он ничегошеньки не сделал – стоит себе на пьедестале с овечками и птичками, и плевать ему с высокого дерева и на Терезу, и на меня.