Нацеливаясь на черный «Мерседес», который я дал себе слово обогнать не позже третьего перекрестка, я прикидываю, что неплохо бы было разыскать академика Драгомира и спросить его об этом. Если, конечно, он помнит меня.
И даже если вспомнит — если у него возникнет желание заговорить со мной.
4
Понятия не имею, где он раздобыл номер моего телефона. Человек, представившийся Ионом Балтагой. Мне еще пришлось переспрашивать фамилию — не потому, что необычная, просто голос в трубке сильно заикался.
— Рук…оводитель отдел…ла рег… региональной ист…тории, — добавил он.
Я не стал уточнять, какой именно регион он имел в виду — каким к дьяволу еще регионом может заниматься молдавский институт истории? Я лишь уточнил, где он хочет со мной встретиться, а он пылко уверял, что действительно горит желанием видеть меня, чтобы, как он выразился, сделать весьма привлекательное предложение. От которого невозможно отказаться, механически добавил я, правда, про себя и почему–то подумал, что человек по имени Ион Балтага, должно быть, никогда не слышал о доне Корлеоне.
Мы встретились у него в кабинете, что через две двери от кабинета Драгомира, а еще через пару дней, когда о нашей встречи знали уже не только мы двое, я, признаться, густо покраснел в ответ на прямой вопрос Казаку, поинтересовавшегося почему я согласился на предложение Балтаги стать научным руководителем моей кандидатской.
— У него же никто не защищается, — с явной досадой и даже раздражением сказал шеф.
Возможно, Казаку не так нервничал бы, узнав, что у меня и в самом деле нет ответа на его вопрос. Единственная гипотеза, которая приходит мне в голову, это необъяснимая вера в самый циничный обман — еще одна мина, заложенная генами отца наряду с упрямым недоверием в тех редких случаях, которые его действительно заслуживают. Сам–то Казаку, наверное, поставил мысленный крест на моем свежеиспеченном научном руководителе не позже первого визуального знакомства с ним.
Балтага напоминал потрепанного долгой военной кампанией немецкого ефрейтора, а к его осунувшемуся продолговатому лицу, выпученным глазам и торчащим в разные стороны седым усам, похожим на зубную щетку, которую давно пора поменять на новую, отлично подошел бы фашистский котелок. Отличная кампания к моему герингообразному шефу, который, однако, был совершенно не в духе, узнав о моем своего рода сепаратном сговоре. Он даже не поинтересовался, какую тему предложил мне Балтага, да и теперь, когда мой автомобиль, застыв перед светофором, нервирует пешеходов нетерпеливой перегазовкой, я не в состоянии сформулировать ее в том виде, в котором она была утверждена. Что–то такое об этно–демографической эволюции приднестровского региона в послевоенный период. Облупившийся фасад под помпезной вывеской — обычная картина для молдавской науки.
Между прочим, как тему пропустил научный совет — тоже загадка. Нет–нет, никакой фронды — вопрос в том, как Драгомир пережил то, что у него из под носа увели аспиранта. Которому он, конечно же, заранее определил научного руководителя — разумеется, в своем лице. В качестве компенсации за билет номер шесть, который мистическим образом миновал шестерых абитуриентов, словно за экзаменационным столом восседали не скучные молдавские историки, а три восточных мага, застеливших пеленой глаза моих конкурентов, водивших их руками силой своих мыслей.
Безболезненное утверждение моей темы научным советом института явно не обошлось без взаимных обязательств. На этот, правда, раз, благодаря неизвестным договоренностям Драгомира с Балтагой, в которые не был посвящен не только я, но и Казаку, лицо которого теперь при моем появлении менялось, как выражение физиономии Геринга на Нюрнбергском процессе — откровенно кислое отчаяние сразу вслед за картинной, но недолгой уверенностью. «У него же никто не защищается», мне следовало бы трактовать это как сигнал, хотя и запоздавшей, но тревоги, завывания которой если и дают шанс приблизиться к бомбоубежищу, то только вместе со складывающимися от попадания бомб этажами. Я же, конечно, и не подумал пускаться в спасительное бегство и уж тем более не стал умолять Казаку о помощи, хотя и придумал, наконец, оправдание собственной глупости — наше с ним совместное презрение к любой, кроме новейшей, истории, а ведь, попади я к Драгомиру, мне предстояло как минимум трехлетнее, — до окончание срока аспирантуры, — путешествивие по сплошь постановочному павильону Средневековья. Все еще, конечно, подлежало исправлению — начисления к зарплате за научное руководство заставили бы забыть о внезапном унижении даже академика Драгомира, — но вместо душевного разговора, покаяния и подхалимажа я выбрал путь любого уважающего себя осла. Упрямство и каторжный труд.