Еще меньше поводов для доверия было у мамы — она, словно почувствовав неладное, в эти две недели звонила через день, и мне каждый раз приходилось проявлять талант выдумщика — что ж, хоть на что–то сгодилось мое историческое образование. По моей версии, отец трижды засиживался в министерстве до полуночи из–за внеплановой антикоррупционной проверки («нет–нет, мама, все хорошо, ну какой из него взяточник!»), один раз пил пиво в компании старого институтского приятеля, приехавшего на родину погостить («то ли из Израиля, то ли из Германии, точно не помню»), а еще трижды, воспользовавшись подсказкой отца, я отправлял его в командировки, для достоверности — в районную сельскую глушь, но мамин голос с каждым новым разговором словно медленно угасал, искреннее беспокойство сменялось в нем равнодушным презрением, и мне казалось, что мама считает меня соучастником чего–то непотребного.
Спустя две недели мне точно есть, о чем поговорить с отцом, и все равно наша встреча становится неожиданностью.
— Ты чего здесь? — спрашивает он и опускает глаза — взглянуть на окурок, отлетевший от его ботинка.
— А ты? — скорее обороняюсь, чем нападаю я и смотрю мимо него.
Папа, как заправский телохранитель, чуть поднимает плечо, но не в силах помешать мне. Я перерос его на семь сантиметров, и он может даже подпрыгивать передо мной, я все равно буду, пока он не в прыжке, видеть ее. Женщину, которая стоит метрах в десяти, у холодильника мороженщицы, держит в каждой руке по порции эскимо и растерянно смотрит на меня. Я автоматически отмечаю про себя, что мать куда как красивее и даже, возможно, моложе, но поворачиваюсь спиной и бросаю отцу через плечо:
— Я подожду.
— Две секунды, — совсем тихо отзывается он, и я слышу за собой быстрые удаляющиеся шаги.
Я отправляюсь в противоположную сторону, в медленное путешествие по парковой дорожке и, чтобы отвлечься, рассматриваю ветви каштанов. Они и вправду помогают забыться — листья кишиневских каштанов, вылезающие из почек, как ребенок из утробы, подставляющие себя солнцу с таким же доверием, с каким новорожденные вверяют себя рукам акушерок. Отец нагоняет меня, когда я прихожу к выводу, что за свой короткий век ничего хорошего, кроме этого самого солнца, листья каштанов, прежде чем сорваться в свой гибельный полет, увидеть не успевают. Совсем как люди.
— Почему не на работе? — энергично обнимает меня за плечи отец. Оглянувшись назад, я понимаю причину его веселой уверенности: женщина, уступающая моей матери в красоте и молодости, исчезла, испарилась как видение.
— На работе? — переспрашиваю я отца и прищуриваюсь на него так, чтобы было понятно: он сказал глупость.
— На какой именно работе, пап? — допытываюсь я.
Мы все так же неспешно вышагиваем по брусчатке, которую отец теперь рассматривает, поджав губы.
— На работе, — неуверенно говорит он, — на которой ты работаешь. В издательстве. Редактором, так? — он умоляюще смотрит на меня.
— Пап, — решительно останавливаюсь я, вынуждая его сделать то же самое, — я работаю дизайнером–верстальщиком.
— Да–да, — поспешно перебивает он меня, — я и хотел ска…
— Только я уже не работаю дизайнером–верстальщиком, — в свою очередь перебивая его, повышаю голос я.
Сбрасываю его руку со своего плеча — так нас, совершенно непохожих друг на друга ближайших родственников, в два счета примут за гомиков, чего я смертельно боюсь лет с пятнадцати, и сажусь на скамейку. Немного постояв в нерешительности, отец садится рядом.
— Что случилось, Демьян? — сухо, но и без притворного интереса спрашивает он.
Что случилось? Ты спрашиваешь, что случилось, отец? С каких пор ты озабочен моими проблемами? Разве тебя когда–нибудь это было интересно? Кто мои друзья? Счастлив ли я с женщинами, с которыми сплю? Нравится ли мне моя работа, или я уже остался без нее? Разве я когда–нибудь интересовал тебя, папа, спрашиваю я — мысленно, конечно — и получается, что тупиковые вопросы я если и ставлю, то вновь перед самим собой.
Вслух же я рассказываю о том, как напялив свой единственный пиджак, две недели назад («на следующий день, после того, как ты, папа, впервые не пришел домой ночевать», одновременно думаю я) я заявился к директору института истории, который встретил меня весьма благожелательно и даже заверил с порога, что далеко ездить не придется, ведь здание для своего издательства он снял недалеко, в каких–то двух кварталах от института, во дворе за венгерским посольством. Рассказываю отцу и сам вспоминаю, как Драгомир достал из стола какую–то древнюю измятую брошюру и, раскрыв ее, положил на стол передо мной, поинтересовавшись, смогу ли я верстать монографии в таком виде; как я, должно быть, не без удивления поднял на него глаза и ответил, что если бы успели к этому времени напечатать его монографию, над которой мы с ним корпели вечерами, он бы таких вопросов не задавал, просто положил бы две раскрытые книги на стол, и не передо мной, а перед собой; как он сказал — обязательно выйдет, имея в виду свою монографию; обязательно выйдет, сказал он, только в нашем издательстве, имея в виду издательство свое; как мы пожали друг другу руки; как он сказал, в добрый час и когда я застыл в дверях, ожидая последней формальности, он вопросительно взглянул на меня, а потом словно спохватился и сказал, ах, да, шестьсот леев.