— Все, спи, спи! — слышал я почему–то удовлетворенный голос мамы: мое раздраженное мычания она явно принимала за согласие.
Я все еще злился, слюнявя теплую подушку, но стоило маме торопливо погасить свет и бесшумно затворить за собой дверь, как я снова проваливался в сон — беззаботно и незаметно для себя. И все же утром пробуждение начиналось с досадного воспоминания о том, что ночью кто–то возвращал меня, пусть и на считанные мгновения, в мир, от которого меня чем дальше, тем больше мутило.
Может, поэтому теперь я и спал по десять часов в сутки?
Я тер глаза, разгоняя щекочущие ресницы лучи солнца, которого и утренним уже было не назвать; мой диплом, в раскрытом виде выставленный мамой за стеклом книжного шкафа, словно давал мне эту привилегию — если и пробуждаться, то не по прихоти людей. Шуметь по утрам в квартире дозволялось лишь старым часам, с трудом поспевавшими за бегом секунд, да внезапно проносившимся, стартовавшим с верхних этажей, потокам через общий канализационный стояк. С собственными утренними хлопотами родители управлялись беззвучно, а может это просто у меня была стадия глубокого сна?
Зевая и потягиваясь (гардеробное зеркало, хотя и потускнело, но изображало меня в этой сцене в полной неприглядности), я вспоминал, как школьником просыпался от хруста суставов и казавшихся мне со сна мало приличными вдохов–выдохов: это отец в коридоре делал зарядку. Не замечать, как стареют родители — беззаботная иллюзия, за которую можно отдельно поблагодарить молдавское государство, удлинившее срок выхода на пенсию чуть ли не за пределы средней продолжительности жизни собственных граждан.
Впрочем, отчасти в моем ощущении вечности родителей — странном, что и говорить, для двадцатидвухлетнего выпускника вуза чувстве, — были виноваты они сами. Люди, передавшие мне по наследству не только цвет маминых глаз и папину молчаливость, но и то немногое, что их объединяло, помимо секса — единственной, как было понятно теперь, причины, по которой они терпели друг друга почти четверть века. Умение обходить вершины — способность, одинаково присущая обоим предкам: сколько не комбинируй гены, шансов избежать подобного «дара» у меня было немного.
Все время от моего рождения, и даже, как утверждали родители, за семь лет до этого исторического — уж точно для нашей семьи — события, папа служил инспектором в министерстве сельского хозяйства: вначале Молдавской ССР, а потом и незаметного на карте государства Молдавия. Маму же я не мог — а ведь пытался — представить кем–то еще, кроме как врачом–рентгенологом и непременно в третьей кишиневской поликлинике, где она пересидела шестерых главврачей, но так и не добилась выделения ей более современного и менее радиоактивного оборудования.
По словам родителей, я не был плаксивым ребенком: неискренний комплимент, маскирующий их собственную вину. Мама с папой могли сколько угодно утешаться мифом о короткой детской памяти, но я‑то на самом деле помню. Помню мрачное молчание мамы и возбужденную болтовню отца — они словно менялись телами, и эта метаморфоза, означавшее родительскую ссору, вводила меня в состояние парализующего ужаса. Я застывал на месте, не останавливались лишь слезы, противно щекотавшие мои детские щеки. Заметив мое состояние, родители, конечно, возвращались к лицемерной идиллии. Прижимая меня к себе и целуя в мокрые щеки, мама строчила словами с частотой министерской машинистки, а папа, как всегда, «переживал молча», отчего маме приходилось вертеть головой, уговаривая нас обоих, что все обойдется. Верила ли она сама в то, что пыталась внушить нам? Особенно после папиной скороговорки, который — нет, вовсе не отчитывал маму, — а с совершенно чуждым ему энтузиазмом, почти взахлеб, отчитывался об очередном сулившим карьерный рост предложении. От которого он, как всегда, отказался, что и становилось причиной его безумной эйфории.
— Обойдемся без их подачек! — кипятился отец, пока его не обдавало холодным душем — видом заплаканного, застывшего в дверях комнаты сына.
Когда я подрос достаточно для того, чтобы позволять себе вмешиваться в то, что принято называть семейным советом, разделить молчаливое мамино отчаяние, а может, вооружившись крепкими словами, пойти на отца в атаку, я уже не мог. Так же как, не было у мамы причины переживать очередной крест, которыми отец усеял свою карьеру — никто ему заманчивых предложений уже не делал. В своем кабинете отец напоминал необходимую деталь интерьера, более того, казалось, убери его — и в помещении опрокинется стол, рухнет огромный двухстворчатый шкаф и поползут вниз обои — эффект, сходный с изъятием из многоэтажной карточной конструкции всего лишь одной детали — пусть и не туза, а всего лишь шестерки пик.