Выбрать главу

Над бричкой – крона дерева с теми целебными буратинистыми плодами, о которых я, кажется, говорил. Время от времени при полном безветрии эти деревянные шары падают на бричку или на головы баба, предающихся чайной церемонии на латаной дерюжке под ним. Или на круп проходящей мимо коровы, просовывающей голову в дырку – лоб в лоб с чайханщиком.

Как назвать? Чайный привальчик? Чай, облучок?

Зовут его Шушелькума. Выглядит, как и все они, на полжизни моложе себя. Торгует, обвязанный банной тряпкой вокруг пояса. Сбитое пружинистое тело с несуетными ладными движениями, голое спокойное лицо с вневременной далью за его чертами.

Хороший английский. Учился в Англии. Пятеро детей, живет в лачуге на окраине Ришикеша. Собирал травы, угощал чаем друзей. По совету одного из них пару лет назад выкатил бричку. С тех пор она здесь, на ночь закатываемая в кусты. Зовет в гости. Мы все откладываем со дня на день.

Странно, вроде ничем не заняты, а языки весь день на боку. Куда?

Зачем? От кого? Чтобы вперед смотреть и по сторонам себя? Чтоб не даться – деться?

Рядом с Шушелькумой его девятилетний сын. Наблюдать их отношения – лучистая щемящая отрада. И даже когда они развернуты спиной друг к другу, меж ними плывет это теплое счастье с целомудренным пальцем у губ. И не скажешь, в ком его больше – в отце или в сыне.

Вот, я подумал, так просто – вставать на рассвете, выкатывать бричку вдвоем – с отцом или сыном, – стоять босиком у огня с дымным чайником чая на нем и дымящимся колотым льдом в сундуке – в этом древнем могучем саду, где, кружась и снижаясь, ложатся тебе на ладонь оброненные перья павлинов и святая река за спиною нисходит: Я

– Тот.

И, очнувшись от этой летучей дремы, глянул на Ксению.

Она стояла на тропе, подняв руки к небу, почесывая горло баснословной белоснежной коровы, задравшей голову – уж не знаю, в какую даль, занавесив в истоме слезящийся глаз.

Под этим айсбергом… Нет, под этой утопленной в небо сливочной Меру – утлая фигурка Ксении, в тугой косынке, с поднятыми горе бледными руками, порождала целую вереницу ассоциаций.

Я смотрел на нее, прильнувшую запрокинутым лицом с такой неподдельной зажмуренной нежностью и доверьем к этой медленной тягучей лавине, бесшумно плывущей из голубиной сини своего верховья.

И еще оттого радуясь, что она наконец преодолела свой страх, цепенивший ее с того дня, когда в Греции шальная корова кинулась на нее. С тех пор третий год она носит железный штырек в плечевой кости. И эту тонкую веревочную лямку шрама на плече, как от незримого рюкзака.

И пока я смотрел на нее, по тропе поднимался, вплывая, накрененный вперед и чуть в сторону, дом под безудержно черным чехлом с матово красными глазными прорехами.

Ксения пятилась. Белая продолжала стоять, выгнув шею. Он причалил к ней боком и соединил с нею головы в небе.

Это уже был перебор. Я привалился к стене, вынув из рюкзака упанишады, Ксения открыла блокнот и задумалась, покусывая карандаш.

Вначале было одинокое Ся (Self, Самость) с неморгающим взглядом. Он думал: "Не создать ли Мне территории?" И сотворил: область первичной воды, затем света, земли и еще раз воды. И снова задумался: "Вот стихии, позволь Мне сотворить для них правила", и вознес яйцо из вод. И согрел его своими ладонями. И от тепла ладоней Его возникли губы в прорехе треснувшей скорлупы. И губы эти были Его губами – по сути и форме своей. И от губ родилась речь, а от речи – огонь. Затем проявился нос; от ноздрей пошло дыханье, от дыханья возник воздух.

Проявились глаза; из глаз излучилось зрение, из зрения родилось солнце. Уши возникли; от них – слух, от слуха – стороны света. Затем

– кожа; от кожи – волосяной покров, и от него – флора.

Затем – сердце; от сердца – сознание, от сознания – луна. Пуп возник; от пупа – Апана, нижнее дыхание, от Апаны – родилась смерть.

Половое отличие проявилось; от него – семя, от семени – хлябь.

На дерюгу подсаживаются два баба. Намосты! Намосты, – отвечаем. Пьют чай. Шушелькума разжиживает в бадье коровий навоз; руки по локти – там, голова щурится вдаль, улыбаясь. В тени под деревом женщина – тихо топчется, что-то бубня поверх ветвей. Блаженная, – кивнул на нее Шушелькума. Очень красивое лицо. И очень горькое. Похоже, уже не чувствующее боли.

И когда божества эти были созданы, они возвратились в воду. И Он наполнил их жаждой и голодом. И они обратились к Нему: "Дай нам место, где бы мы могли существовать". И вывел Он быка из воды. "Нет,

– сказали они, – это не убедительно". Он сотворил лошадь. "Нет, – сказали они, – этого не достаточно". И тогда Он создал человека.

"Да, – сказали они, – хорошо сработано!"

Ксения закрыла блокнот, подсела к баба, разговаривают. Шушелькума вывернул бадью под стену за бричкой и чешет жижу ребром доски, подготавливая площадку для чаепитий. На солнце – под 60, она парует, осаживаясь, отвердевая. Он покрывает ее дерюгой, глядит на сына, тот

– на отца, подмигивают, лучатся.

Огонь – как речь – вошел в рот; воздух – в нос; солнце – как зренье

– вошло в зрачок; стороны света – как слух – в уши; растительность – в кожу; луна – как сознание – в сердце; смерть – как Апана – в пуп; воды – как семя – в чресла. Жажда и голод спросили: "А наша где часть?" – "В каждом из них!" – Он ответил.

Шушелькума подносит очередной стакан. Заглядывает на обложку.

Улыбаясь, кивает: "Хорошее место". На дерюге роится семья паломников с выводком маленьких будд, ходящих враскачку гуськом друг за другом.

Ксения с сыном Шушелькумы Кумари чертят на песке веселые абракадабры. Отец прищурился меж деревьями и, нырнув в листву, вышел с пуком травы в руке, поднял крышку, кинул в чайник. Хорошо сработано!

И подумал Он: вот территории и вот их правила. Создам харч. Он медитировал на воде, и от жара медитации возник образ. Образ тот – суть харч. И бежал харч от человека, и пытался чел. поймать его речью, и не мог, но говорить о нем было приятно вполне. И пытался… и так далее, до нижнего дыха Апаны; ей одной удалось его сцапать – на том и стоит.

Ксения подошла, села рядом, положила голову на плечо, смотрит в книгу. Терпимо.

Он подумал: "Могут ли они жить без Меня? Могут. Но без Меня. Как же войти в тело?". И вскрыл темя и вошел сквозь Воротца Радости. И нашел для Себя три места, где Он мог бы жить, три состояния, которые

Он мог бы приводить в движение: ходьба, греза, сон. Он огляделся в названных трех и был поражен, что никого, кроме Него, там нет. С тех пор Он известен под именем Идандра – Тот, который видит. То есть Индра.

Я отложил книгу и отхлебнул чаю. Ксения потянулась за ней и начала листать, говоря: "Там есть место, не помню где, про Индру, как он на пару с одним безбожником, отъявленнейшим из смертных, приходит к отшельнику… Праджапати, так, кажется. Узнать – что такое Self, то есть что лежит в основе Всего. И тот их водит за нос, обоих. Шудра с ним и остается. А Индра всякий раз с носом уходит, но по дороге понимает, что его надули, и возвращается к мудрецу на следующий срок, и тот его школит и благословляет с носом, и вновь буратино идет в мир – счастливый и вразумленный, и, отойдя на полсвета, снова хлопает себя по лбу, и возвращается. И так сто…" – "Неужели одиннадцать?" – говорю. "Нет, – усмехается, – сто один день".

Подходит Шушелькума, подсаживается, говорит:

– Эту стену протянули с полгода назад. Прежде был вид на реку…

– Так это можно восстановить, – говорю.

– Как?

– Так я нарисую, – шучу.

– Не шутишь?

– Нет, он не шутит, – опережает Ксения, кладя мне ладонь на колено.

– Спасибо, – говорю ей тихо, когда отошел Шушелькума. – Мне бы это и в голову не пришло. Рисовать здесь, в Ришикеше, где само понятие живописи не существует – как… третья нога у человека.

– Ну, уж это-то как раз существует, и не только это.

– А тем более – на стене ашрама. В этом саду. У Ганга.

– Что, кощунство?

– Да нет же, я не об этом. О марсианстве.

– Так скажи ему, что ты пошутил. Хотя так здесь не шутят.

– Ну не реальный же вид рисовать на Ганг, бред ведь.