– Тебе, – говорит, – виднее.
Я пошел к мосту – покупать материалы, она – к реке, окунуться.
Идея, конечно, чудная, но что рисовать – не вид же на Ганг, в самом деле. И что это она говорила о мудреце – как же его – прджа… Ну и память у нее – когтистая, как кошачья лапа. А с виду – тихо, подушечка на меху. Не заговаривайся. Надо б найти это место. Как-то все это неспроста. И то, как она пародировала мою речь, про буратино плетя, и все такое. Хотя и ее речь не линейна. Прямолинейна – да, но не линейна. Как город. Как микросхема.
Я вышел к мосту и нашел, что искал: горки пигмента – такой ослепительной яркости, что смотреть на него можно было лишь в темных очках; красное солнце, желтое солнце, зеленое, голубое… Я купил все одиннадцать. Вручную готовят, с юга везут. На обратном пути купил в лавке банку белой эмали и кисти. Плана не было. Шел через сад.
Она стояла на подоконнике, в ярком проеме распахнутого окна, где-то меж этажом седьмым и десятым, судя по голошенью детей и собачьему лаю, доносившимся снизу. Из сумрачной глубины комнаты я смотрел на нее против света – то в близоруком расплыве, то снова в твердеющих очертаньях – в зависимости от застящих свет облаков или, скорей, набегавшей дымки.
Лица я не видел. И не могу сказать – почему. Что-то мешало взгляду.
Ноги босые на подоконнике – да, начиная от них и выше: полупрозрачная шелковая сорочка, красноватого, затуманенного, сквозь которую – ее тихое голое тело перехватывало дыханье, но не вожделеньем и глубже испуга – этим несбыточно чутким родством.
Тело ее, развернутое ко мне лицом, которого я не видел. Пух тополиный летел за нею и, попадая в комнату, скользил по полу, не находя угла, и вверх тянулся на задних лапах. И, кроме пуха, пыли и полумрака, меня, стоявшего в глубине и глядящего в смутный далекий проем, еще – эта тишь, как будто ладони, прикрывшие рот всему, что могло иметь голос, будто это условие происходящего – этот отключенный звук и мое положение там, в темноте, неподвижно, беспомощно, немо стоять и смотреть.
Смотреть на ее замедленно-плавные движенья сосредоточенных рук.
Сорочка ее оторочена крючками-невидимками, бегущими змейкой от плеча до подола. И к каждому подвязана нить, которую я не вижу, а лишь угадываю по ее движеньям, выуживающим по одной эти нити и тянущим их по одной к оконному переплету, и там подвязывая – к шпингалетам, гвоздям, рассохлым расщепам – ко всему, что находит, где можно ее закрепить в относительном натяженьи. И я смотрю, как сорочка ее постепенно растягивается в стороны, от подола с проступающими круглыми коленками, сужаясь к плечам.
И ведь она ее не спасет, эта зыбкая паутина, лучевая, заплетающая проем. Эти тонкие черные лучики, вихляя, бегущие от нее – будто треснувшее стекло, и она уже в нем – как проем. Она как проем.
И сквозь этот проем, сквозь нее – голоса от далекой земли и рваная пядь безучастного мыльного неба над крышей высотки – еще иль уже нежилой. И пух тополиный, припавший к зазубренным граням проема и с дрожью скользящий по ним.
Шушелькума чуть передвинул бричку, освобождая мне место у стены.
Ксения присела рядом со мной на корточки, помогая размешивать краску.
Выстраивая перед собой баночки с готовой суспензией, чуть потерявшей в цвете от добавленья эмали, я еще и невольно тянул время, по-прежнему не представляя себе, что рисовать на стене.
Высота ее была около двух метров. Ширина – видимо, не короче дерюги, расстеленной под стеной – метров пять, может, чуть меньше. Я сунул кисть в банку с эмалью и шагнул к стене.
Минут через двадцать – как мне потом сказала Ксения – я от нее отпрянул, с удивленьем разглядывая, вместе с Шушелькумой, его сыном,
Ксенией и свернувшей с тропы стайкой паломников, этот размашистый белоконтурный мир на рифленом маренговом фоне стены. Не я рисовал – рука, за которой я не стоял.
Внизу – и во всю ширину – длинный стол на подогнутых маленьких ножках. За столом – 13 фигур.
Справа – ангел, похожий на Ксению, в профиль, но жестче, острее, с распахнутым глазом – большим и, не то чтоб пустым, но холодным, далеким и якобы нежным, но тонким подтянутым ртом и высоким крылом за плечом.
Слева – профиль мужской, чуть в наиве, с губами, о которых Ксения говорила, лежа на мне и тюкая мизинцем в ложбинку моей верхней губы:
"У тебя здесь целая семья разместится, – и, приближаясь лицом, мягко гудела: – М-м-м-м-м…" – глядя, как эта стойкая буквица у меня расплывается.
Два профиля по торцам стола. Между ними, лицом к нам, слева направо: кобра, раскачивающаяся над столом (моток тела с хвостом заплетен под ним – нога на ногу); бычок с вдруг очнувшимися очами; тигр, жмурящийся со стянутыми в бутончик, как у японок, губами; стрельчатый птиц с клювом, воткнутым под крыло, как меч самурайский
– с клепкою глаза на рукояти; слоны – папа-саксофонист и сын, припавший к своему хоботку, запутанному, как валторна; странный тип – паутинный пингвин? – гостевой духовидец; рядом – лесбийская пара сплетенных фламинго – глаз к глазу и в нижнем белье, уже – мысленно – в розовых кружевных пеньюарах; и, на переднем плане, две обезьяны – одна спиной, другая – к ней в профиль: как только что из парилки – голые, тощие, с распаренными ушами.
Все за столом. На столе – перед каждым – кубок с золотистым дымящимся чаем. За ними – горы, от стола уходящие вдаль. Ганг, по диагонали из неба текущий, впадающий в горы.
Небо, в небе – Лицо. Этот Дух, этот Self с одним оком во лбу и челночным движением губ – от нездешней улыбки к ухмылке льняной и обратно. Глаз и губы на яйцеобразном (как мякоть лимона – по цвету) пустынном лице, парящем над миром без тела. Расплетен на космос ветвей, шелестящий от солнечных свастик.
Стая рыб, серебрящихся с неба, сосущих листву. Стая птиц, исподнизу клю-ющих цветущие звезды. Земля, день седьмой, чаепитье. Я красил, она помогала.
Когда было кончено, Шушелькума расстелил под картиной дерюгу, поставил примус у нарисованного стола – в один уровень с ним, и разжег огонь, переходящий в крыло ангела Ксении. На дерюге, у стола, уже рассаживался народец, Шушелькума, казалось, входя в картину и перегибаясь через стол, разносил чаи, звери менялись кубками с баба, дети водили пальцем по лицам зверей, вороша губами.
На мосту мы столкнулись с Амиром. Он предложил показать нам пресловуто известный ашрам, ныне заброшенный, который в 60-е облюбовали "Битлз". У Ксении разболелся живот, и она с полпути вернулась. Мы хотели отложить поход, как-то помочь ей, но она отмахнулась – мол, не стоит об этом.
Заговорили о Ксении. Я вкратце рассказал нашу историю, как бы со стороны, без эмоций. Амир слушал молча, изредка кивая. Когда я закончил, он, помолчав, произнес: "Не трать жизнь". И тихо добавил:
"На смерть".
И эта фраза его, оседая во мне, чуть сдвинулась и отозвалась, как
"не живи насмерть". И, видимо, я произнес ее вслух – он неожиданно резко взглянул на меня.
Мы сменили тему, хотя, по сути, говорили о том же – о призраках, о западном мире, о Ксении. О системе забвения жизни, о невосполнимой выкачке космоса – до кости. Об обмылках культей и протезах их чувств, об амбициях этих протезов, фантомном стремленьи к реальному переживанию жизни и уже недоступности ни одного из ее проявлений в цельности и полноте. Ни любви, ни самозабвенья, ни сна, ни пути, ни оргазма, ни смерти. Эпилепсия эго, закусившего хвост. Пляска кольчатой пустоты. Посмотри в их глаза – сквозняки. Посмотри на времянки их чувств с раболепной ладонью, протянутой в завтра.
Скопцы. Кома кармы. Выскоблен бог. Изнутри. До кости. Бог Жизни. И лягут они подытоженные – вилка в левой руке, нож – в правой; I am fine.
Да, судя по этому заточенному зубу, нирвана ему не грозила.
Проходя мимо аптечной лавки, он ненадолго скрылся в ее полумраке. Я ожидал на улице. По сторонам меня текла густая толпа. Я замер.
Будто незримая волна шла впереди него, раздвигая толпу. Он шел, глядя прямо в меня. Витражно фиолетовый халат, подпоясанный черной бечевой, и черный тюрбан. Агори.
Я вспомнил рассказ Амира и отвернулся, делая вид, будто разглядываю витрину. Он стоял вплотную ко мне, глядя в ухо, выжидая.
Важно, какая в тебе в этот момент энергия, они ж тебя видят насквозь, думал я, пытаясь торопливо настроиться на басовую ноту, но она все еще дребезжала. Он выжидал. Я чувствовал его дыханье – в шею. И медленно повернул к нему лицо.