Выбрать главу

Жесткие, со стальным отливом, глаза, чуть приподнятый выгнутый рот, взгляд, входящий в тебя, как шурф. На груди ожерелье из мелких костей. Чайного цвета. Я вспомнил Амира: песьих (черные кобели) и человечьих. Я опустил глаза ниже: открытая ладонь его почти упиралась мне под дых. Food, – сказал он, не разжимая рта.

Сзади на плечо мое легла рука, я обернулся: Амир.

С минуту они стояли, глядя друг другу в глаза, как равные. И агори стал нехотя отклонять голову и отступать, освобождая дорогу.

Мы шли вдоль реки, проходя мимо одного из, к счастью, немногих здесь, "левых", парадных ашрамов, чья ограда пестрела рекламой всяческих курсов двух-трех- недельного просветления с позолоченными сертификатами по окончании. Амир ткнул посохом в его сторону: "На костях стоит. Прежде здесь было мусульманское кладбище. Они и не знают об этом, да и знали б – им дела нет. Однажды я ночь провел здесь – все ходуном ходит".

Я спросил его, видит ли он человека. "Более-менее, – ответил он. -

Чтобы видеть по-настоящему, я недостаточно пуст – здесь", – и постучал по виску.

А этот агори – он что, действительно просил у меня еду?

Нет, – кратко ответил Амир.

И, хотя от такого ответа не стало яснее, мне было неловко просить его разжевать. И не потому, чтоб не выглядеть в его глазах идиотом, а от того, проникающего в тебя все глубже, чувства – целомудрия, что ли, – к жизни, смерти, речи, того неписанного, но, пожалуй, главенствующего здесь закона, что не все на тебя без остатка делится.

Этот парализующий страх, – говорит он (мы уже миновали окраину и забираем в гору), – перед прыжком в бездну белого пламени, перед самоизъятьем, перед невозвращеньем. Даже самые чуткие из них (о женщинах мы говорим) выскакивают из седла за версту до черты, чуть почуют ее – и роняют себя, и валятся на спину, заходясь, и называют это оргазмом.

Пришли. Не ашрам, а заросший, вымерший город на дремучем отлоге горы. Притихшие бандерлоги на крышах, стены, придушенные лианами, белая кобра – на мерцающих сокровищах подземелья. Руины.

Одноместные ступы для отшельников. Они, эти волдырчатые стожки, инкру-стированные приутопленной галькой, сбиты в стаю. Так что отшельник, высунув руку из окошка, мог пожать протянутую к нему руку соседа.

И, в стороне от них, громадные корпуса в заросших цветущим мхом и лишайником разломах, бодаемые накрененными деревьями, чей возраст казался древнее земли.

Редкие огоньки нищих – неприкасаемых, – теплящихся среди развалин.

Слоновий помет повсюду.

Бродим, спускаясь в подземелья, поднимаясь на крыши.

До, и особенно после приезда "Битлз", это был один из самых преуспевающих ашрамов. После – сюда тронулся люд со всего света.

Разило тельцом. Был подан проект по расширенью ашрама плюс парк вертолетов. Город дельцам отказал. Те снялись с насеста, исчезли. С тех пор сюда мало кто ходит. Казалось бы – вот, все готово, бери – кто хочет. Не брали. И не возьмут.

Начав разговор еще там, в ашраме, мы продолжали его на всем обратном. О списках Акаши. Точнее, о библиотеке Акаши.

Сведений, когда она возникла и как, – нет. Известно – где. Здесь, в

Индии. Рукописи хранились в разных городах, никогда не соединяясь в единую библиотеку. Но и место хранения частей было не постоянным; города менялись. На короткое время – пару веков – какая-то часть этих списков покинула Индию, оказавшись в Европе. Ими пользовался Нострадамус; в общем-то, он на них и замешан. В библиотеке хранятся списки всех судеб. Всех людей на Земле – умонепостижимо, – всех живших и будущих, от первого до последнего. И о каждом – подробно: и не от мига рожденья, а с кармическим захватом корней и до минуты смерти.

Амир был в одном из хранилищ на юге Индии, видел свой список. Знает, что живет последнюю жизнь. Знает свои прежние воплощения. Знает причины происходившего с ним. Знает то, что произойдет. Знает час своей смерти.

– А каким образом, – спросил я его, – ты пришел именно в то хранилище, где находился твой список?

– А как ты, – сказал он, – попал именно сюда, в этот час?

– Как же это происходило, то есть как же они находят эту иголку в сене?

– Задают тебе несколько вопросов, берут отпечаток пальца, приносят небольшой ворох судеб на свитках. Уточняют, пока не находят среди них твой.

– И это не… – хотел я сказать поглаже, поделикатней.

– Не, – улыбнулся он. – Например, имя моего брата. Написанное. День его смерти. Где и как. Это миндальное молоко, – кивает на бутылочки детского питания, стоящие на витрине. – Холодное, очень вкусно. Хочешь?

Стоим, пьем. Мимо проходят садху, раскланиваются с ним. У него все усы белые и по бороде течет. Утирается кулаком, глаза сияют.

Складывает ладони, медленно опускает голову: Намосты! Намосты, – отвечаю, зеркально повторяя его движенья.

Расходимся: я – к мосту, он – вдоль берега, по тропе.

Подойдя к нашему ашраму, я обогнул его и со стороны реки начал взбираться по баньяну к тому спаренному троеветвью, на котором обычно сидели обезьяны, заглядывая в нашу комнату. Хотелось ее подвеселить. Обезьян в этот час не было, ветка свободна. Я заглянул внутрь.

Она лежала на краю кровати, вся подергиваясь в уже иссохшем плаче.

Глаза – невидящие – открыты, ладонь – у лица – сжимала в горсти мякоть подушки и, вдавливая, оттягивала от себя.

Я тихо спустился с дерева, постоял у входной двери, раздумывая, и, зная ее гордость, прикрыл за собой дверь так, чтобы она слышала.

Когда я входил в комнату, она уже лежала, вытянувшись на животе, утапливая лицо в подушку так, что только край глаза косил поверх нее

– в окно.

– Привет, – сказал я. – Ты как?

Она не ответила, но передвинула руку за голову, давая понять, что не спит.

– Болит? – спросил я, понимая, что вряд ли в этом причина.

– Нет, – тихо сказала она – туда, в уже сумеречное окно, – все хорошо.

– Завтра рано вставать, – сказал я, раздеваясь, чувствуя, как неуклюже выглядит эта пара – действий и слов. Чувствуя, как она это чувствует. Лег. Между нами еще бы двое легли – таких, как она и я.

Тихо б верложили пальцем друг друга, как два богомола, прильнули бы, воздух губами шепча.

Я протянул руку к ее плечу. Она лежала молча, неподвижно, все еще глядя одиноким моргающим глазом в окно. Геккон на стене, над окном, заглядывал в него вниз головой. Все еще глядя. Или зажмурив, с чуть приоткрытым, как в ожиданьи неведомой боли, ртом.

– Что-то случилось? – спросил.

– Нет, – ответила, но не словом, а звуком, не разжимая губ.

– Хочешь, поговорим…

Тот же звук, со вздрогнувшей головой.

Я провел пальцами по ее загривочку, задержавшись на миг на плече, и отвел руку.

Всю ночь я вертелся юлой. Комары. Впервые. Бог весть откуда влетевшие – тьмы во тьме. И какие-то странные. Будто их нет. Ни звука, ни тела, ни трупа. Ни даже укуса. Переметный пылающий зуд.

Комары, играющие в клопов. Демоны. Страшно подумать, кто.

Ксения лежала не шелохнувшись. Спала? Неужели ее не ели? И что в нас есть? 111 килограмм на двоих (взвесились в сауне, куда юркнули от метели, несколько дней спустя после того, меленького, и сидели, ужавшись, в том переполненном деревянном аду со стеклянной затуманенной дверью, и тетка-турбина в белом халате вплывала, развихривая впереди себя мокрое полотенце, обдувая амфитеатр текучих тел с опущенными головами. Да, взвесились парой, я сзади, скрестив на груди ее руки, и удивились стрелке, описавшей неполный круг и припавшей, подрагивая, к трем единицам. С Новым годом, шепнула она через плечо), хотя с этим весом мы вполне вписываемся в здешний тростник. Немыслящий в особенности.

Я встал и навесил сетку. Сдуру. Эти укусы надо б отсасывать змеесоской. Она лежит в ее косметичке – пластмассовая канареечная коробка с таким же веселеньким шприцем с колпачной присоской на игле. Действует он в направленьи, обратном разуму: накрыл колпаком укус и вдавливаешь поршнем воздух, оттягивая волдырь. Когда собирались в Гонготри, вспомнив о ней, оба со стыдливой неловкостью пожали плечами. И взяли.

Мандельштам, чеши собак. Кажется, это уже психоз. Неужто ее не пьют?