Выбрать главу

Выйдя на дорогу, мы заглянули к Джаянту. В этой теплой веселой опеке над нами он, похоже, нуждался не меньше, чем мы. А для нас она была домом родным. Сказочную карту, нарисованную им для нашей поездки в

Гонготри с подробными комментариями на обороте (налево пойдешь… направо пойдешь… где и какую еду обретешь, а какую есть нежелательно, где слаще спать и сколько платить, и что делать в том случае, если сундук не на дубе, – и прочая, прочая), мы по возвращении аккуратно вложили в книгу (в Юнга), решив сохранить ее как последнего свидетеля человеколюбия.

Первым его вопросом, о чем бы мы ему ни рассказывали, был всегда: how much? Интерес его был настолько же прагматичным, насколько и игровым. Мол: ах, черт! Сыграй вы простую черву вместо семи пик, не сели бы без одной.

А мы с Ксенией сели посреди двора на два принесенных Саритой стула – в ожидании Джаянта. И не только сели, но и встали мы сегодня без одной. Без одной, как порой казалось нам, связывающей нас – то ли души, то ли веревочки.

По земляному двору расхаживал на пуантах огромный паук, забрасывая свободные ноги вверх и оттягивая носок. Подошел к нам, выгнул по-кавалерийски ноги и начал приседать, раскачиваясь из стороны в сторону, как на рессорах.

Близость (я имею в виду сексуальную) не происходит желанным образом в двух случаях: с человеком очень любимым или совсем не. Но и не в равнодушной середке, по центру меж тем и другим. Место силы находится где-то между, но с каким-то болезненно неуловимым сдвигом в сторону, стягивая края, замыкая ток, как между плюсом и минусом, с этим ровным тягучим, изнурительно не спадающим напряжением.

О нашей ли это с Ксенией близости? Отчасти. От нижней, надеюсь. Это похоже на смертоубийственный затяжной прыжок слипшихся ангела с демоном, вмятых в объятья друг друга и перекрученных так, что уже не поймешь – чьими губами целуешь, чьим носом ты дышишь и чьими ногтями скребешь.

А потом, жизнь спустя, на излете, хлопок парашюта – и вздернут на стропах. И под тобою – еще вдалеке, наплывая, покачивается земля.

А потом – ни ангела нет, ни демона; два маленьких голых обессиленных человека, висящих на одном дереве вполоборота друг к другу со скользящей в глазах землей.

Солнце поднялось над крышей, слепя в лицо. Паук теперь в красновато размытом фокусе был похож на украинского плясуна в жупане и шароварах, опирающегося позади себя на руки и закидывающего ноги вверх.

Ксения сидела, нервно отвернувшись от меня, оставившего без ответа ее резкий холодный выпад (как губкой, проведенной по стеклу с нажимом). Я вновь, покупая огурец, не добавил: please. Я позволяю себе говорить с ними с хамской чванливой высоты большого белого брата. Я смотрел на паука, мысленно считая: 24, 25, 26… Этот западный приторный лицевой набор. Эти дружные па обходительных мертвяков. Жизнь чует – где мясо, а где косметика. Спокойней. 27, 28…

Появился Джаянт. С уже нарисованной картой. Разумеется, с комментариями. Проводил нас до рикши. Сказал ему, где нас высадить.

Оттуда – через мост – километров десять. Если тормознем рикшу, больше 50 рупий не давать. Тронулись. На повороте он догнал нас и на ходу забросил внутрь бинокль.

Напротив нас, стиснутая меж двух запеченных индусов, сидела рыжеволосая канадка. Мокрый снежок лица. Лебяжьи шейки рук прижимали к плоской груди рюкзачок.

Ксения, разумеется, тут же оккупировала территорию разговора. Я не прислушивался. Повернул голову в голый проем окна, с летящей в лицо пылью (когда Тысячеликий говорил о пыли, он говорил о ней как не о пыли; поэтому мы называем ее: пыль), предусмотрительно переложив ладонь с поручня на колено, чтоб не стесало.

На повороте висевший на подножке молодой индус спрыгнул – как упругий прутик – и, мотнувшись к ларьку, купил что-то вроде ментоловых пилюль и, догнав нас, воткнулся на место.

Ехать нам было около двадцати километров – через Ришикеш – до

Харидвара. Город, от которого мы ничего не ждали; ни пухлый очкастый путеводитель Ксении туда не вел, ни Амир, ни Джаянт. Лишь много поздней я узнал, что этот, сграбаставший нас, как воздетый к небу сгорбленный гребень-шатун, сграбаставший и оттянувший нас ото всех берегов город слыл одним из пяти священных городов Индии и назывался в те времена – Майя.

Лебяжье крыло. Оно, то есть муляж его, висел у нее на стене в изголовье кровати. Левое, небольшое, еще не взрослого ангела. В темноте, при опущенных жаллюзи. В белизне пустоты. В тишине, легче пуха. Под пуховым облаком одеяла – две головы, в затылок, моя – в ее дышит. И ладонь моя поверх ее плеча тянется, соединяясь вдали с протянутой вперед ее ладонью. И она так по-детски, так озабоченно-нежно пятится спиной, чтобы прильнуть ко мне по всей длине, так ревниво заполняя каждый изгиб между нами, и наконец, сплотив подколенные ямки с моими подогнутыми коленями, настороженно затихает.

"Лодочка", – шепчет она и отплывает вдаль. Лодочка в облаке, с выпростанным из него, табанящим, одним на двоих веслом.

И как она пятилась от меня с просвечивающим сквозь нее побелевшим кулачком сердца. Всякий раз безмолвно пятилась в глубь комнаты, глядя на меня, уходящего. И только чуть приоткрытые губы ее выдавали, губы, на которые у нее не хватало сил.

Это тянулось от Питера. В последний год он по вечерам уходил, не оставаясь с ней на ночь. И эта ладонь на ручке двери, этот беглый зевок дверного проема со ступенчатым гулким разъемом миров и перевернутой лодочкой, врытой в клубок одеяла; и так ночь за ночью спитым неизбежным повтором входило в нее как рефлекс, как нерв защемленный, с которым она не могла уже сладить.

И я не мог. И каждый из не столь уж частых моих уходов превращался в эту буриданову муку. И не уйти, видя эти глаза с распахнутым страхом, мольбою и болью, и не подойти, не обнять, чувствуя, как меж руками текут, убывая, вздрагивая и подтягиваясь вверх, и соскальзывая, последние ее силы.

Иди. Иди уже, – шепчет она, уворачивая лицо, как не свое, и уже не чувствуя губ, прильнувших к ее виску.

Я приоткрыл глаз – канадка сошла в Ришикеше – и снова прикрыл его.

Лебедь. Она позвонила, пригласив на вечеринку к своим друзьям.

Русским. Гости должны быть в лебяжих нарядах. Видимо, оттого, что фамилия именинного хозяина – Schwan (лебедь).

Я надел военную полевую форму моего деда: галифе, гимнастерка, кирзовые сапоги, портупея. Приколол ордена, в том числе за взятие

Берлина. Подшил его капитанские погоны. У соседки, немки, выбрал из фарфоровых горок двух лебедей. Одного прибинтовал к голове, как легионерский гребень. Другого, поменьше, с вытянутой вперед шеей и сложенными чашечкой крыльями, подвязал к ремню и свесил между ног, в виде суспензория. И, накинув поверх пальто, отправился через вечерний заснеженный город.

Ксения зияла меж грузных, хлопотливо пернатых тел. Как что? Как отлетевшая душа? Как последнее зыбкое кружево тающей белизны?

Эфемерные панталоны и такая же блузка, кружевной воротник и крыло за спиною – одно. И забеленное лицо. И на правой руке, чуть пониже ладони, на детском шнурке эта красная варежка – под ладонью, бесплотной, как выдох в мороз.

Так мы с нею и танцевали меж гостей. И потом, когда они разбрелись, и потом, когда музыка стихла, все покачивались, плывя вдоль окон, и в отведенной от плеча лодочке моей ладони плыл ее невесомый выдох с летящим за нами красным вязаным якорьком.

Ксения легонько тронула меня за руку, подъезжали. Дорога подрезала город, остававшийся за рекой справа. Точнее, не за, а вместе с нею.

Река расплеталась и вновь заплеталась, образуя острова, на которые город зашагивал мостами. Но и это не так. С десяток мостов ходило по островам, как и многое в Индии, без видимой на то причины. Просто мост, пасущийся на островке. А поодаль другой. И между ними, кажется, нет связи.

И на въезде, на первом острове, – гигантское изваяние Шивы – женщины с поднятыми ладонями: как трезубец, воткнутый в небо. И город, уходящий за его спину. Излучиной. С двоюродной венецианской набережной. И слева от нас – тоже река. И красный зубчатый мост, и за ним – покрытые лесом холмы заповедника. Вышли.