Выбрать главу

Те трое приподняли головы и одну за другой уронили. Мы шли по пустынной дороге сквозь заповедник, по заповедной дороге. Пес, забегая вперед, останавливался, ожидая с обернутой через плечо головой.

– Не хорошо… – начала Ксения и оборвала.

– А что, – говорю, – мы могли? Пнуть ногой?

– Он не оставит нас.

– Может, дойдет до моста и вернется? – говорю, чтоб ее успокоить, да и себя.

Пройдя несколько километров, свернули с дороги на тропу. Лес был пуст, жарко еще, четвертый час. Сели у поймы пересохшей реки, на белобрысом краю леса.

Я сказал, что пройдусь чуть вперед, погляжу. Ты со мной? Она покачала головой и откинулась на спину, глядя в небо. Пес положил ей голову на бедро и тут же вскочил, как только я двинулся от нее.

И еще долго челночил меж нами, со все удлинявшимся расстоянием, пока в очередной раз ко мне уже не вернулся.

Не думай. Ни о чем не думай, просто иди. Отпусти ее на эти полчаса.

И себя отпусти. Что-то произойдет, что-то уже происходит. С нами.

Что ж я не чувствую – что? Что ж я все время ступаю с третьей ноги?

Чуть раньше, чуть позже, и не иначе меж нами. Не вовремя. То я, то она. Спросила о чувствах. Моих к ней. Впервые – с весны. В самый неподходящий. Вчера. Что значит – неподходящий? Либо есть, либо нет.

И так, и не так. После купанья. После слонов. Казалось бы, самое время. В том и подвох. В том и подвох. И стояла с этим стекольным осколком ответа во рту.

А потом я пытался смягчить этот чертов английский. Сказал, что об этом не спрашивают меж берегами. Да и будет ли он, тот берег. Если мы доплывем, если выйдем, намоем собой. Слава Богу пока, что отплыли. С этим погребом на спине. Из которого воет, сосет.

Слава Богу, не это сказал. Не глядятся в зеркало посреди молитвы, не…

И не это.

А спать со мной, значит, можно, спрашивает, меж берегами? Значит, по-твоему, я должна еще и право это иметь – спросить? И стоит с этим острым осколком во рту, опустив голову.

Не "иметь" и не "право", конечно, это язык меня метит. Но что ж ты не чувствуешь, что об этом не время, не так. И потом – что об этом не говорят, а живут. И потом – это из-за угла, малодушное: кто там?

Свои?

Чудовищно, говорит. Это точно. А спросила бы часом поздней или раньше, спросила б сегодня – другая бы жизнь.

Скажи мне, как-то вдруг спросил я ее, несколько дней спустя после той новогодней, ты действительно никогда не хотела родить ребенка?

Почему? Замерла, всматриваясь в меня, и, помедлив, сказала: чтоб следов не оставить.

Чудовищно, что мы творим. И главное – непоправимо. И главное – непоправимо я в это не верю, что это непоправимо.

Откуда же эта самоуверенность? И извлек он из вод быка, и дал им, чтоб жили. Нет, сказали они, это неубедительно. И сотворил лошадь.

Нет, сказали, и это не то. И создал человека. Во, просияли, другое дело.

От верблюда. От творческого отношения. От творческого.

А у нее – затворническое. И верблюдики на занавесках. Нацокала под трафарет. Желтые, рассеянные по белизне.

Так она и надписала на подаренном мне в день рождения дневничке наших встреч: тебе (и наклеенный верблюд) от меня (и наклеенный пингвин).

Почему ж я не чувствую, что происходит? Ведь сейчас происходит.

Сейчас поворот. А я не вижу. Щелкаю фонариком и не вижу. Как вчерашний круг, тонущий на глазном дне.

Букетик нарвать ей, вот этих, ее любимых, с тихим жалобным светом.

Эти, полуслепые, закисшие глазки. И эти, с поддувом, тлеющие угольки.

Пес выбежал мне навстречу и, обматывая кругами, вначале меня, потом нас, все искал себе место – то с ее, то с моей стороны и, наконец, осторожно свернулся в ногах между нами. Она все лежала на спине, глядя в небо. Я – на нее, на боку, опираясь на млеющий локоть.

Здесь я, не отходил никуда.

Солнце уже садилось, а мы все никак не могли отогнать его, стоя спиной к мосту. Ксения обреченно опустилась на обочину.

– Не можем же мы взять его с собой в Германию.

Германия, я вздрогнул от этого слова, будто кривая комета шаркнула по земле. Как отсыревшая спичка о коробок.

– Почему?

Она вздохнула, разводя руки.

– Еще неделя, – говорю, – пусть идет с нами.

– А потом?

– А потом – может, к Джаянту? Или Амиру?

Она отворачивает лицо, покачивая головой.

Да я и сам понимаю. Но что делать, глядя на него, глядящего на нас таким человечьим, что нам, псам, только лапой прикрыться.

Я прошу проходящих, проезжающих на велосипедах индусов помочь, хотя б подержать его, пока мы не скроемся за поворотом. Улыбаются, слушают, не понимают.

Амир потом скажет: "Конечно, если б они увидели на обочине Шиву живого, это было б для них реальней и естественней, чем то, о чем вы просили. И люди, и звери свободны здесь. Он вас выбрал, не вы".

Наконец, один, неподалеку от нас чинивший свой мотороллер, подкатил к нам, кивком указал на нас и на пса. Я взял пса на руки и передаю ему. Он улыбается: наоборот. Мы садимся.

Головы наши развернуты к рвущейся из-под колес дороге; пес мчится по ней, по асфальту, летя кувырком, отставая все больше, но все бежит и бежит, километр, два, три, мост, по мосту, я кричу: "Хватит, стоп!"

Он пригнулся к рулю и не слышит.

Сошли за мостом. Молча идем, глядя под ноги. Я говорю: "Давай так, если он все бежит, берем его, если нет – не судьба". – и вскарабкиваюсь на бетонную тумбу.

Он метался посередине моста, уворачиваясь от машин и увиваясь за мотоциклами.

Сели на ступенях к воде, на священных гатхах Майи. Уже стемнело.

Затепленные венки проплывали у ног. За спиной на высоких цирковых стульях сидели индусы, в ряд, по набережной. В простынях, заправленных за воротник. Глядя вдаль, на тот берег и – боковым зреньем – в зеркальце на длинной палке, воткнутой в землю. С намыленными лицами. Со скользящими по простыням срезанными прядями.

Между стульями лежали на ковриках освещенные керосинками расслабленные тела, массируемые стоящими на коленях над ними теломонидами.

Из улочки невдалеке выплывал на носилках Кришна, окучиваемый цветами. Музыка, пение, перезвон колокольцев. Несли к воде – умывать, поить, кормить, медом умащивать, нагуливать меж людьми.

Сидели, прижавшись друг другу с опущенными руками, молча.

Оставшуюся неделю мы, вернувшись, провели у реки, в стороне от людей.

День, когда бы ни начинался, начинался с заката, который стоял дотемна, не колеблясь. С этим мягим топленым светом – будто смотришь сквозь тонкий промасленный шелк.

По вечерам ходили на занятия йогой. К другу Джаянта, который по его просьбе занимался лишь с нами двумя, отдельно от группы.

Ничего в этом роде мы не планировали. Предложение всплыло случайно, в доме у Джаянта. Он описал нам Прамота и сказал, что это в любом случае ничего у нас не отнимет, начиная с молчания и заканчивая тишиной. И добавил, подняв палец к небу: собственно, там уже все написано.

Мы пришли "на чаек" и, познакомившись, не отказались.

У меня практического опыта не было вовсе, у Ксении был, но стертый, полузабытый. Прамот сказал, что неделя – немыслимый срок, но он попробует наживить, что возможно.

Был он похож на удилище, упруго и плавно подсекавшее рыбу – по все стороны от себя. Соплеменники доходили ему до бедра.

Занимались мы в его недостроенном доме, в котором он жил со своею сестрой. Ей – лет 20, ему – 28. Сироты. Детство – в ашраме. Затем -

Академия йоги, на средства ашрама. Поиск учителя, жизнь с ним, и в прошлом году его смерть. С портрета лучится лицо, немного похож на

Ауробиндо.

В зале, где мы занимаемся, на верхней площадке дома, кроме портрета, нет ничего: белые стены, окна. Урок – два часа. Около десятка асан, показывает, повторяем с относительной легкостью. Он озадачен.

Мне больше всего по душе упражненье на внутреннее равновесье. Стоишь на одной ноге, другая ступней прижата к истоку первой, руки вытянуты над головой, ладони сведены, взгляд – в умозрительную перспективу.

Меняем ноги.

После каждой асаны гудим "Ом". В мантре три звука: а, у, м. Каждую нужно прочувствовать, ступенчато восходя к третьей. А ум неуместен, при полноте-то слияния с божеством.