Выбрать главу

На шее у Ксении просыхали бусики-четки из священного дерева тулси,

108 пупырчатых шариков цвета какао с нежно-розовым отсветом.

Подаренные ей Амиром вместе с томиком Ригведы, лежащим открытым, обложкой кверху, на ее груди.

Я сижу рядом, очищая манго, и, протягивая ей ломтик, говорю:

Брахман, удерживаешь ли ты в памяти Ригведу?

Она, не открывая глаз, улыбается, повторяя только что прочитанное мне: Удерживающий ее в памяти, не пятнается грехом, даже уничтожив эти три мира, даже вкушая пищу, полученную от кого попало, – и слизывает дольку с моей руки.

– А знаешь, что начертано на их гербе? – говорит она, задумчиво выходя из воды, отжимая подол сари, уже совсем обесцвеченного, похожего на расплывшуюся контурную карту. – Угадай.

– Йогин, – говорю.

– Тепло. Из упанишад.

– Ом.

– Еще теплей. Побеждает лишь истина. А в менее прямолинейном переводе: видящий владеет сутью вещей.

Посреди этой мягкой закатной промасленной и вместе с тем какой-то настороженной тишины, нас окружавшей, эти краткие реплики были, как слюдяные песчаные змейки, бесшумно скользящие за ветерком.

Черты лица Ксении как-то на глазах заострились. И отдалились. И, в отдалении этом, приблизились. Видимо, что-то подобное происходило в ее глазах и с моим лицом.

Были еще две встречи с Амиром. Одна – в его доме, другая – у его

"кармиче-ских", как он говорил, друзей. Эта семья и строила тот многоглавый комплекс, который все подтягивался ввысь над городом и где Амиру под его школу была отведена верхняя небесная площадь с круговым застекленным обзором.

Царственный дом их, вросший в квартал бедняков и отмежеванный от него белокаменным забором, находился неподалеку от стройки.

В день, когда мы были приглашены на ужин, в предгрозовом затишье было слышно, как шевелятся, приподнимаясь, волосы воды, как трясутся поджилки листвы, как мутится придушенный воздух, как, мигая, темнеет желто-красный с чаинками свет.

Мы сидели в саду, за чаем: Амир, Ксения, я и хозяин дома, человек с грузным телом, хваткими женскими руками и не запомнившимся лысым лицом.

Подавала дочь хозяина, стройная, в огненном сари, из-под которого – только лоб и глаза: безупречно черные на безупречно белом, под спокойным размахом бровей.

Две собаки, лежащие на траве, поначалу принятые за бычков. Мать хозяина, сидящая в кресле в глубине сада под деревом.

Первым же шквальным ветром, еще до грозы, опрокинуло стол и поволокло по траве. Амир, в рвущемся белом облаке, сжимая в ладонях свой посох, воткнутый в землю, продолжал наворачивать речь, игнорируя происходящее. Псов носило по саду. Мать расшатывало и вместе с креслом приподнимало. Дочь горела в дверном проеме. Нас с

Ксенией потряхивало на стульях. Неподвижны были только Амир с неизменной осанкой и оплывший на стуле хозяин, продолжавшие разговор, как ни в чем не бывало.

А по утрам мы садились в изголовье кровати у распахнутого окна и могли часами смотреть на маленьких ушастых человечков, игравших в

"короля" на железной бочке, наполненной теплой солнечною водой.

Могли. Но вряд ли смотрели. А если и смотрели, то как в перевернутый бинокль. Уже перевернутый. С хорошей резкостью, но уводящий видимость к горизонту. Видимость. И, спускаясь к реке, обернувшись, видели – себя, нас, еще струившихся за окном.

Через два дня они – те, за окном, еще заедут проститься с Йогином по пути на поезд. Ранним утром они сойдут с рюкзаками у того же моста, и он оставит ее под надвинутым на лоб козырьком одинокой автобусной будки, стоящей, как и многое здесь, непонятно для кого и зачем, спиной дороге, и глядящей вниз – по выжженному откосу мусорной свалки – на запекшийся, как губа, берег.

И пока он идет на тот берег реки, в город, купить ожерельную вязку бананов для Йогина, она, эта будка, заговаривается на ветру, как отрытая в сухомятном раю раковина.

С прозрачной скобочкой, – добавляет он мысленно, не оглядываясь, – скобочкой затворницы, сидящей в ее глубине.

Oblivion, красивое слово. Забвение. Глуховатые горы, заросшие ушками ракушек. Меленький перламутровый дребезг. Меленький, как и снег над ним.

Мы поднимались в горы. К югу от Мюнхена, неподалеку от Австрии.

Ранние новогодние горы. Мертвые горнолыжные Альпы. Деревья стояли в оцепенении снежной пыли. Ладонь ее грела мою – в моем кармане. Уже видны были вдали под нами ледяные вершины, плывущие из горизонта, как ку-клукс-кланы.

Говорили о Крыме, о фильме, который собирались там снять на авось. Я придумывал сцены "со сдвигом", чтоб позабавить ее и чуть подтеплить этот возвышенный ужас вокруг. Сценки-мистификации, вживленные без комментариев в ткань документального фильма о Крыме. Кто его знает, может, такая там жизнь. Например, Сиваш.

Как, переспрашивает, see wash?

Да, говорю, почти что. Это "гнилое море", мелкое, серо-водородно-соляное озеро, в котором Крым сидит ягодицами, как в лечебной грязи, а лицо полощет в прозрачном зеркале черного, амальгамного. А на пустынных берегах его ягодиц – редкие полустертые родимчики деревень.

И вот представь, летит самолет (есть у меня друг там с маленьким самолетом), невысоко летит, над кромкой берега. За штурвалом – человек с многометровыми руками, которые ему некуда деть в этой крохотной кабине, и они оттопырены в окна, как вторая пара крыльев, а лицо у него – страшное от рожденья, но как-то безобидно страшное и чрезвычайно нежное, и беззащитное одновременно. Я его знаю, зовут его Вова, и работает он в рыбсовхозе.

Так вот, летит Вова в этом маленьком самолете и не смотрит вниз.

А внизу, по шею в Сиваше, стоят дети. Одни головы, много их – сто, двести, – рассеянных по безвидной глади, с поднятыми вверх лицами. И смотрят на Вову. Который реет, как дух, над водами.

А за спиной Вовы стоят бочки с хамсой.

И вот открывается люк в брюшке этой четырехкрылой птицы и нисходит на землю, на воды бесконечный серебряный дождь.

Она жмурится, посапывая ладонью у меня в кармане, и я перехожу к следующей истории – про котов.

Но не успеваю ее закончить: тропа выныривает из леса на прогалину, а там стоит заколоченная изба – в сугробах до глаз и со снеговой шапкою набекрень. И стоит она в просторном вольере, охватывающем всю поляну. А вольер – в два замороженных бревнышка, одно над другим, с метровым просветом меж ними. И стоят вдоль вольера по колено в снегу, неподвижно, ослепительно черные в серебряной пыли, на ослепительно белом покрове, не запятнанном следом, – африканские страусы.

Стоят в стороне друг от друга и смотрят на нас распахнутыми глазами с длинными голубыми иглами ледяных ресниц.

– А что, – говорю, – нас там ждет, – растерянно глядя поверх их голов на близящуюся вершину, – крокодилы?

– Да, – говорит, – трое. Сплоченных, как отметка высоты.

А потом она спала, привалившись плечом и виском к черному стеклу электрички, и я смотрел на нее, то есть на них, двух продрогших сестер, прильнувших друг к другу щекой.

И потом, несколько дней спустя, когда мы зашли в кафе пообедать и она заказала рыбку, а я, не глядя в меню, ткнул пальцем в номер один. И это было какое-то странное на вкус мясо под сладковато-грязным соусом. Оказалось, страусовое, номер один сезона.

Тех, с распахнутыми глазами, с высокогорных ферм.

Бананов я не нашел, а углубляться в город не было времени, вернулся с минералкой и кульком манго.

– Не интересно, – оборвал я в ответ на ее коготки, сухо царапнувшие меня за эту отлучку. Хотя, конечно, не в ней было дело.

– Не интересно? – замерла она, будто только этого и ждала. Я прошел еще несколько шагов со сквознячком слева и оглянулся.

Она стояла.

– Ксения… – Я подошел к ней. – Ну пожалуйста, не сегодня, ладно?

Она отвернула лицо.

– Йогин… – сказал я и остановил себя.

Середина моста, там, где еще несколько дней назад метался…

– Хочешь? – Я протянул бутылку с водой.

Она поколебалась еще немного и, вздохнув, взяла.

Войдя в заповедник, мы махнули рукой проезжавшему джипу, тот резко притормозил. Людей внутри было втрое больше, чем можно было вообразить – даже нам, к этому уже, казалось, привыкшим. Немолодая женщина с двумя детьми на руках сидела на коленях шофера. Но отказаться ввиду отсутствия места – такой причины в Индии не существует. Мы стали на подножку и ухватились за багажный бортик на крыше.