Выбрать главу

Идем в его кильватере; он впереди, танцуя бедрами, земли не касаясь, рассекая толпу.

Поезд притормаживает, станция. Перрон устлан телами. Лежащими на спинах, ровнее перрона. Напомнило, как я с археологами в Киеве выносил из Печерских пещер мумии, пролежавшие там восемьсот лет с живыми лицами. На руках выносили. Я нес врача Ярослава Мудрого -

Агапита. Голого, запеченного, как индус. Рот приоткрыт и пустые глазницы, иссохшая кисть руки свесилась мне на запястье и, подрагивая, елозила по нему, будто пульс мой нащупывал. А потом мы укладывали их в рядок под майским солнцем на теплых плитах двора.

Запеченных, распеленатых, пронумерованных, лицом к небу. И садились меж ними, отвинчивая колпачки термосов, вынимая из портфелей бутерброды, завернутые в "Правду" не существующей теперь страны.

Тронулись. Поплыли пятки вдоль перронной кромки.

А потом эта набережная, залитая яркими пятнами света. И в этих пятнах, у самой воды, во всю длину набережной – массажисты, голые, стоящие на коленях над лежащими под ними голыми расплетенными телами; и все расплетают их – то с ног, то с головы, и заплетают по-новому, и вяжут узлами – на рваных аренках света ночной опустевшей набережной у тихо свистящей воды в плывущих сопилках водоворотов.

И шли по набережной, глядя на этих – будто на нитях спущенных с неба

– то ли борцов цирковых, то ли гребцов рукопашных.

И, отворачивая от них голову, восходили взглядом по необъятному стволу баньяна, взломавшему под собою плиты, будто за волосы поднявшему себя над землей.

И в этом кромешном народе вздыбленных и сцепившихся между собой корней шевелились люди, покачивались затепленные лампадки света, вились тихие разговоры, бродил с открытыми глазами лунатичный ребенок.

И, пройдя, обернулись: черный лоснящийся бык возлежал на себе, весь в веригах корней, высунув к нам свой обугленный дом головы.

А потом мы кружили по улицам, все еще в поиске места для ночлега.

Втроем. Ксения, я и этот свитый в параграф демон под номером 41.

Ночевать в люксе "для белых" – претило. Вот и водило нас по лунным кратерным улочкам с вкрадчивым эхом шагов, по запахнутым арочным дворикам тьмы, по кривым подворотням с мусорным кляпом, во рту шелестящим.

А потом, ты помнишь, обращался я к Ксении, которая, лежа в дальнем конце вагона, была на эти пятнадцать метров, нас разделявших, ближе к Майе, чем я, лежавший впереди нее, в сторону Дели. Помнишь, говорил я с закрытыми глазами, помнишь эту молодежную стайку, мазнувшую по нам: where are you from? И я пальцем указал на луну. И они еще долго возбужденно выкрикивали, удаляясь: moon men, moooon-meeeen!

А потом на другом конце города мы их встретили вновь. И вновь это дробное эхо разбежалось по переулкам и еще долго переметывалось с одной стороны улицы на другую и замирало, когда мы останавливались обернувшись.

И потом, полночи спустя, снова они же. И теперь уже мы сами непроизвольно разжали губы и запрокинули головы: mooon meeen, и эхо долго не появлялось, раздумывая – до утра. Помнишь?

Но ты, наверно, другое видишь, подрагивая веками – там, на верхней полке, лицом к стене.

Что ж это с глазами здесь происходит – и веко неймет их, растут, эти волдырчики виноградные, тужатся, тугенькие, и не зреют. Не поспевают. Кажется, к ночи – не два их, а в каждой глазнице по грозди. Лунной, тяжелой, слепой.

А потом, помнишь, миллион глаз назад, мы разбудили стену, точнее, краткий и шаткий бордюр ее, зашевелившийся вдруг и привставший. В рваной тучке до пят и – длиннее ее, этой тучки – бороде лунносветной.

И мы пошли молча за этим тихо ступавшим горбунком. И он опустился на колени к окну и просунул в него голову, и откуда-то из-под земли вышел хозяин, глядевший на нас одним глазом – спящим.

И дым горбунка растаял, а спящий повел нас по крошащимся этажам и открыл для нас две комнаты на выбор – мертвую и глухую. И запер их, одну за другой, и молча спустился вниз, и мы за ним.

– Хорошо, – сказал я ему в уплывающий во тьму затылок, – мы согласны. Вторая.

– Хорошо, – повторил он, как эхо, не оборачиваясь, и ушел под землю.

А потом вдруг устали. Так устали, будто вдруг опустели. Будто внутри себя сползли по стене к ногам. И сели, обнявши их и держась за них в этой текучей реке разноголосого мусора под все прибывающим ветром, стелящимся из-за углов.

И сдались, пойдя за мусором, за ветром, за ногами. И оказались в семиэтажном инфернальном инкубаторе с вырванной сердцевиной и со снующими многотонными клетями лифтов.

Окно в нашем номере глядело в глухую стену соседнего дома, меж ними и ладонь не просовывалась. Зато в туалете над унитазом был выбит кирпич в стене – вертикальный. И наутро я видел, нагнувшись, прямоугольник неба, подмазанный лесом с рекой.

А к окну был придвинут заржавленный боров кондиционера, включили, затрясся на гнутых ногах, свирепо хрипя. Заткнули. Заснули. Не спали. Ладони не спали, держали друг друга. И кажется, да и тебе ведь казалось наутро, не просто держали, но что-то меж ними происходило.

Светало, задувало прохладой. Я высунул голову в окно: деревце проплывало со сведенными над головой ладонями, зацветающее. Деревце русской литературы. И закрыл глаза, и затих.

Глава восьмая

В Дели поезд приходил в шесть утра. Все, что находилось в вагоне – от вещей до людей, – было тщательно завернуто в непроницаемые чехольчики пыли, вслепую продвигающиеся к выходу.

Будто чья-то незримая рука вынула нас из вагона и повела по городу.

Наш самолет вылетал коротко за полночь. Эти восемнадцать часов до отлета оказались дольше этого бескрайнего месяца.

Еще в Лахман Джуле, листая путеводитель, мы наметили только два места для посещения, чтобы не утонуть в этом, как нам представлялось, гигантском кишечнике. Взяв рикшу, мы направились к первому.

Благо, безоблачно, иначе бы мы не увидели купола этой красно-кирпичной споруды с надрезом бойниц и татуировкой по венчику.

Башня стояла, рдея с востока своей домогольской эпохой, обнесенная крепостной стеной с запертыми воротами. Еще не было и семи. Мы отвильнули и пошли вдоль стены по кругу.

Пробираясь сквозь заросли, мы углядели с прогалины уходящие вниз холмы, покрытые бесчисленными руинами.

Неподвижные терракотовые костры руин на зеленом, под голубым.

И безлюдье – не здесь и сейчас, а вообще – от начала времен и вовеки. И стеклянно-прозрачная тишь. Лишь цикады.

Мы пробирались от руины к руине сквозь заросли по узеньким тропам, по которым, казалось, эпохи никто не ходил. И тишина кралась за нами, заглядывая через плечо.

И все росло это странное чувство от этой, крадучи обступающей вечности. Вечности на иголках.

Безликое, странное чувство. Не счастья, не боли, не сна, не тревоги.

Не вместе. Не грязь. И не белый. А бездонная близь этой тайны щемящей – во всем. В ветке, в тропке, в руине, в той иссиня-черной, с очами на крыльях, кроящейся бабочке, в Ксении – с бесконечно плывущим из глуби веков повороте ее головы.

Чувство это все усиливалось. И – тихие, неподвижно сидящие под деревьями руины людей, которые изредка нам попадались.

И те спящие археологи, которых мы увидели, войдя в часовню: ее вход был завален свежесрубленным колючим кустарником, а они лежали на спине, в сумрачной прохладе, с узкими щелочками меж неплотно прикрытых век.

И та белоснежная, непостижимо текучих размеров корова, лежавшая в замкнутом дворике кладбища на волнах могил с полустершейся вязью санскрита.

В этом йодово-матовом свете. Растворяющем время, как сахар. Как время, нас кладя за щеку безъязыких, безгубых руин.

Мог ли этот мир быть создан мыслящим существом, я думал, взбираясь по узкой винтовой лестнице, внезапно оборвавшейся стрельчатым окном над городом. Вряд ли. Сел, свесив ноги. Линией непрерывной, не отрывая руки, левой, от сердца, от чувства. Левшой он был создан.

Ангелок выпорхнул из бойницы – там, из башенки за листвой. Кем всполошенный? Ксения. Машет мне из проема, присела в таком же воздушном огрызочке, как и мой. Красно-желтом, окисленном.

А мысль прерывиста. И черновична. А вот "черновики чувств" – не скажешь.

Ангелок подлетел, сел на ветку. Тот ли? Розовый чепчик на голове и крылья набросил, как шаль. Обманчиво. Чувство обманчиво. То есть текуче. Потому и сохранно. Майя-Лила. И безотчетно. Ах как долго она вышивала. Не та. Не другая. Ни для кого. Чувство жизни. Фантомное чувство. Без жизни.