но клонится, онемевая, рука.
А я ведь один в душном скопище птиц,
мне тяжко под спудом недвижно стоять
средь клювов и крыл, и колючих глазниц,
а небо висит, как зеркальная гладь.
И свет прорастает на влажной стерне,
и медленно серпик по солнцу растет.
И мрак оседает все глубже во мне,
а птицы неспешно летят в небосвод.
Непрожитая жизнь
Ветер ерошит зеркальную гладь,
мягкость, податливость приняв на веру.
Чую огонь и дымящую серу,
но отражается детская прядь.
Ветер в ловушке, под кожей лица,
вздулись морщины, как парусина.
Темный зрачок непутевого сына
не заслоняет раскосость отца.
Ветер шипел, как намокший карбид,
но пролистал все фамильные лица,
в них обезьяна, сова и лисица
приобретают естественный вид.
В зеркале блекнут морщинки небес,
но отражают родные до боли
чьи-то глаза с крупинками соли
и ненадежный безудержный лес.
Звероподобный, но с виду отец,
мой беспощадный судья и учитель,
девушку в сумрачной дымке увидел
возле костров и притихших овец.
И неуклюжий корявый язык,
слов корчеватель, под сумрачный скрежет,
нёбо распухшее надвое режет
и иссекает скатавшийся крик.
Здравствуй, отец! Велико ль твое зло?
Много ли надо – родимое небо,
женская мягкость остывшего хлеба
и человечье живое тепло.
И на обугленных крыльях костра
мечутся тени сгоревших растений,
девичьи губы, глаза и колени –
сводного брата родная сестра.
Больно, и стыдно, и горестно мне.
Влажно темнеет кайма небосвода.
К девушке этой, праматери рода,
как прикоснуться в животном огне?
Неотвратимо сливаюсь с отцом,
в душное тело роняю ладони.
Перекликаются овцы и кони
и исчезают в тумане густом.
Я свой отец! Я целую огонь!
Ноздри прорвет запах жженного мяса.
Вся растревоженная биомасса
мечется, рвется, как раненый конь.
Девушка бедра сжимает впотьмах,
окаменела от боли и страха.
Скомкано тело ее, как рубаха,
кровь разметалась на влажных губах.
Утром встал брат. Мне бы лучше сгореть,
чем ощутить, задыхаясь от гнева,
любящий взгляд и растущую слева
остроугольную братскую медь.
Не защищался отец. Не хотел
руку поднять на несчастного брата.
Принял удар и мерцание взгляда
лишь повторяло движение тел.
Этот удар, как любовь на войне,
родинкой темной отмечен под грудью.
Сколько их шло босиком по беспутью,
но отвечаю за всех, что во мне.
Я понимаю – огонь для тепла,
в жгучую зыбь с головою зарыться,
чтоб только тень на забытые лица
краешком, дрожью погасшей легла.
Пригородные свадьбы
Оставляют отцовский надел,
блудных деток разгул и разброд.
Что так рано, старик, поседел?
Время лупит навскидку и влет.
Что так рано? Еще не пора.
Оглядеться бы, повременить.
Лижут псы птичью кровь с топора,
чтоб от страха и злобы не выть.
Рубят кур, потрошат индюков,
к свадьбе дело и весь тарарам.
Частокол перелетных голов,
как людской неприкаянный срам.
К свадьбе дело – давно мужики,
И невесты созрели тайком.
Постигаем тугие соски,
как в младенчестве мир познаем.
Мы гуляли до света, дотла,
и сейчас точно также не прочь,
но по карим глазам поплыла
седина, как луна через ночь.
Все готово, и валит народ –
перелетное счастье взаймы.
Пусть нас время, как птиц перебьет,
мы детей вырываем из тьмы.
Перемирие
Вонзился удушливый запах полыни,
и дождь проступил на стекле.
Урчащая грязь засосала святыни,
и мир наступил на земле.
Но я за окном, в сердцевине тумана,
а капли, как бомбы, летят.
И сходит солдат с голубого экрана,
и взводит тугой автомат.
И даже не целясь, с бедра, с перепугу,
палит разрывными в живот.
Мы вместе мерещимся, снимся друг другу
навылет, а спим напролет
все ночи. А пули летят сквозь солдата
и режут полынь до корней.
И тени слоятся убого и свято,
и нет у нас больше теней.
И мы отлетаем. Убогое тело
хрипит и скулит на полу.
Но мир наступил, и земля уцелела,
и я заскользил по стеклу.
Рябина
Небо выцвело с краю немного,
и пожухло, и стало седым.
Показалась звезда, а дорога
поднималась на гору, как дым.
Редкий дождь барабанил негромко,