ловушки углов не осилить шутя.
Ветер ерошит песчаник голый,
словно расчесывают дитя.
Полупустыня – прародина звука,
но в этой глуши ничего не слыхать.
Младенцев с ликами сломанных кукол
на камне чертит юная мать.
Младенцы и первобытные смерти
втиснуты в камень, как тряпка в рот.
Юная мамочка в позе аллертной
строгие лица воссоздает.
Камень горит, как карманный фонарик, –
вестник воли не наших сфер,
просто маленький белый шарик,
к вашему сведенью, а не в пример.
Просто шарик – никак ни меньше,
можно жонглировать, играть в крикет,
но целомудренней многих женщин
мать извлекает из камня свет.
Смотрит внутрь без упрека и страха
на мириады скомканных лиц.
Трещит распахнутая рубаха
и превращается в стаю птиц.
Стая ястребов прошмыгнула мимо,
полупустыня замкнута на себя.
Украдкой совесть явилась зримо –
в скромном облике воробья.
Серый маленький юркий странник,
все запуталось, переплелось.
Ветер шлифует голый песчаник,
отполированный, словно кость.
Может, вписался в наши ландшафты,
какой-то блажной марсианский пейзаж,
и даже выползет с бухты-барахты
небесный отвязанный экипаж.
А это совсем из области бреда,
хоть замысел был бы на диво хорош,
но я не понимаю мысли соседа,
а марсианина как поймешь?
Может, у них все по-другому,
и юная мать рожает детей,
а камешки мечет рыженький клоун,
да мы и сами могли б ловчей.
Контакт, к сожалению, не состоится,
поскольку неясно, к большему стыду,
как сфероид всасывал лица
и книжную редкость «Тотем и Табу».
Может сфероид с наших конюшен –
загадка случайно непознанных сил.
Раз существует, стало быть, нужен,
целесообразен, словно тротил.
Зачем без толку глазеть на небо,
если себя не можешь понять?
Хрупкую грудь прикрывая нелепо
в джинсах одних остается мать.
Солнце сжигает юное тело,
клочья сползают, как бигуди,
но застенчиво и неумело
мать сфероид прижала к груди.
Юной матери нужно так мало,
и ноша ее, видит Бог, нелегка,
но на сфероид капля упала
полупрозрачного молока.
Мать поит шар молоком и слезами,
катает по спелой груди, как яйцо,
пока под трепетными руками
не проступает родное лицо.
Такое знакомое, с мушкой на щечке,
следом за ним прояснились уже
все до конца нерожденные дочки,
но переношенные в древней душе.
А за ними птицы и звери,
травы, деревья, цветы – благодать.
Но, ощущая горечь потери,
пуще прежнего плачет мать.
Целый мир, заключенный в шаре, –
новый Ноев ковчег, вереница спин.
Каждой твари было по паре,
только не было в мире мужчин.
Нет войны и чикагских боен,
нет поэтов – о чем писать?
Мир почитания был бы достоин,
если б его не оплакала мать.
Мир холостой, так сказать, однополый
стал углубляться неспешно в себя.
Снова легла на песчаник голый
тень суетливого воробья.
Мир отпочкований и непорочный –
преображение грешной души.
Что дочурки делают ночью?
Выросли детки – и как хороши!
Не разгадаешь без тайны зачатья
код паучьих следов хромосом.
Голый мужчина витал над кроватью,
но, к сожалению, был невесом.
Вес в нашей жизни – первое дело,
раз невесом, значит, сукин ты сын.
Трогают дочки воздушное тело –
странные образы: шелк и жасмин.
Вес – это сущность, явление, мера,
ясности нашей основа основ,
столп, на котором зиждется вера
в любвеобильных и добрых отцов.
Где же отцы, ясноглазые братья?
Девичей скорби натруженный крест –
парень плывет, как пустое объятье,
странные символы: скальпель, инцест.
Опровергая каноны науки,
дочки идут сквозь туманных отцов.
Лягут дрожащие девичьи руки
на краткий отсвет соседних миров.
Руки кладут на глаза и морщины,
добрый отец среди аспидных стуж.
Грех от Адама – прообраз мужчины
вдаль уплывает – непознанный муж.
Где-то вдали зарыдает ребенок,
грустные дочки не могут помочь.
Ворохом желтых промокших пеленок
мир занавесила смутная ночь.
Может, вдали или даже под мышкой
мир затаился, как тающий пруд,
и между небом и порванной книжкой
дети упрямые – пальцы сосут.
Память о соске, черствеющем хлебе –
детский, кошачий, загаженный лаз.
Голову сунешь – в оставленном небе