и ночь, и в трех метрах ни зги,
и губы оближет косматая тьма,
потупившись, смотрит в зрачки.
Казалось, распахнута южная ночь,
вся настежь, но сжата в кулак,
и нужно себя десять раз превозмочь,
чтоб сделать единственный шаг
к развязке. Идешь по булыге кривой,
молчишь, чтоб вконец онеметь,
идешь вдоль забора, овчарки цепной,
в конце переулка мечеть.
И чувствуешь, как расширяет зрачки
густой переливчатый лай,
и чувствуешь камень и холод руки,
и ночь, и дорогу на край
молчанья, где сходят с ума,
волнуешься, пробуешь вспять,
но сызнова хлынут под ноги дома
и нужно идти и молчать.
Цирк
Убежали трапеции вверх
без гимнасток – они улетели,
падал ржавый обугленный снег
на пустые сырые шинели,
на дома, на постели детей,
на глаза, на стеклянные груди
спящих женщин, средь ям и сетей
ждущих ласки. Преступные судьи
тоже спят, но гудит шапито,
а артисты вчера улетели.
Я на улицу выйду в пальто
или в чьем-то оставленном теле.
Это цирк или сон, или суд
над безгрешными вкупе с рабами
спящих женщин. Другие придут
и не вспомнят, что сделали с нами.
Полустанок
Просыпается, мечется, рвется,
не дает до конца одолеть
тяжесть млечная, тега колодца,
непрощенная гулкая медь.
Воскресенье на выцветших пятках
выползает из глянцевых туч,
и висит в придорожных посадках
свет разляпанный, словно сургуч.
Запечатаны ветки и почки,
и деревья стоят в ярлыках,
по-бухгалтерски точных до точки,
но разбросанных врозь впопыхах.
Воскресенье стремглав спозаранку
засветило, застало врасплох,
но пробился к путям, к полустанку,
неприкаянный чертополох.
И не та ли дремучая тяга,
что погнала под рельсы сорняк,
разлилась по путям и двояко
набросала вчерне товарняк.
А затем и домишко путейный,
пару коз у засохших ворот,
маету, распорядок семейный,
здесь бы жить, да никто не живет.
Что тогда упирается, рвется,
ускользает, струится из рук?
И откуда следы у колодца
и на рельсах густой перестук?
Время уходит
День уходил незаметно для глаз,
сумерки гасли, волнуясь слегка.
Свет пузырился, сужался и гас.
Исподволь, сверху немела рука.
Стала чужою, вот-вот улетит.
рвется из тела в прозрачный покров.
Поступью мерной, как цокот копыт,
время уходит сквозь стекла часов.
Время уходит долой со двора,
пятнышки света дрожат на песке.
Дай мне теснее прижаться, сестра,
дай поднести твою руку к щеке.
Время уходит, уже не спасти
эти секунды, не удержать.
Встань же скорей у меня на пути,
окна за мною – черная гладь.
Время уходит, словно изгой,
а за душой ни кола, ни гроша.
Лица светились такой добротой,
что незаметно ушла и душа.
Путаница
Вот ворон клюнул тонкий лед,
подспудно чуя ледоход.
А может все наоборот
и неизвестно кто клюет?
Все перепутано впотьмах –
натяжка крыл, разбег, размах
движения, а липкий страх
двоит природу на глазах.
Перегоняет правду в ложь,
в исконную глухую дрожь,
да ты в миры иные вхож,
но ничего в них не поймешь.
А ворон полынью пробил,
долбил пока хватало сил,
а что в награду получил –
свой лик увидел и забыл.
А это, кажется, восход
идет по кромке талых вод.
Чье отражение плывет?
Возможно все наоборот.
А может не восход – закат,
а коли так вернись назад,
не торопись, помедли, брат,
еще достаточно преград.
Чуть оступился – и костяк
сломаешь сразу, натощак
к тому же – это верный знак,
что в нашем мире все не так.
И что такое есть во мне,
лежащее на самом дне,
с которым был наедине,
но не увидел и во сне.
И убежал, как от ножа,
молчун с повадками ужа.
И это ли моя душа,
стоит напротив, не дыша?
Вольноотпущенник
Вышел срок, и его отпустили
не домой – от себя, от земли,
и качалась дорога в пыли,
и весна стыла в росте и силе,
и бросались на сук кобели,
и не рвали людей, не губили.
Он не верил в слепую удачу,
но пошел в небеса по лучу
проникавшему сверху. И плачу
отдавался с лихвой, как врачу,
исполнявшему лихо задачу,
что под стать одному палачу.
С заплеснувшею корочкой хлеба,
в темнокрылой ревущей ночи,