Выбрать главу

Возвращение блудного сына

под родной обезлюдевший кров.

Не смотрел на часы, не успел,

загулял где-то там – за порогом,

а теперь в запустении строгом

лишь следы суетившихся тел.

Он ходил по домам и пришел,

как собака, на тающих запах.

Старый стол на изогнутых лапах

запылился, но сядем за стол.

Посидим, помолчим до утра,

вспомним всех, кого звали и ждали.

В этом затхлом убогом подвале

не кирпич – человечья стена.

Струйки пепла и крошки хлебца

разметались на грязных ступенях.

А дитя, что не знало отца,

у другого сидит на коленях.

Пляж

Ветер с пирса кормил хилых рыб,

сор сдувал и осклизлые крохи

с очумевших облизанных глыб

и помедлил, запнулся на вздохе.

И такая легла тишина,

что по воздуху рыбы поплыли

и мерцали, не чувствуя дна,

и искрились средь гальки и пыли.

И заполнили берег пустой,

и светились впотьмах вполнакала.

И рыбарь шел за ними босой,

не касаясь земли, и сползала

с дряблых щек восковая слеза,

и звенела в ночи струйкой крови.

И остуженные голоса

задыхались в стыде и любови –

рыбьи, рабьи – натруженный всхлип,

или плач, или смутные речи.

И не стало отпущенных рыб,

но горели следы, словно свечи.

Пыль

И вдруг они вышли, и вязко застыли,

и два солнца пылали у них за спиной,

и пошли по дороге столбы ржавой пыли,

и сходились, клубились, и стали стеной.

И уже не поймешь, не сочтешь, сколько было

этих смуглых людей, – все исчезло в пыли:

и дорога, и степь, и скупая могила

на краю обожженной щемящей земли.

И куда мне идти в этой буре, распаде,

все исчезло вокруг, я не чую лица.

Впереди – лишь скупая могила, а сзади

обнаженная степь, да и та без конца.

А могила растет, пребывает, струится,

был ведь холмик убогий, а нынче – гора.

И мелькают в пыли окрыленные лица,

и их носят по свету степные ветра.

Белый воздух расколот надвое ветрами,

и я вижу просвет, слишком узкую щель,

чтобы втиснуться, влезть, зацепиться зубами,

с головой окунуться в сухую метель.

А в стене промелькнули забытые люди,

и шершавая, едкая, жгучая пыль,

и родные глаза, и желанные груди,

и пахучий, насыщенный, резкий ковыль.

Письма из дурдома

1

Перепончатые звонкие тарелки

полетели, превращаясь в уток.

И холодный сгорбленный желудок

требовал стакана или грелки.

А вдали – за окнами и в марте,

в самом гиблом непотребном месте,

городок нахохлился без чести,

не имея прозвища на карте.

Маша, забери меня отсюда,

очи жжет постылая остуда,

и такая липкая посуда,

что главврач созрел для самосуда.

Опустились, опустели нравы,

лечат нас за рупь, а это жутко.

В дебрях одичавшего желудка

копошатся жабы и удавы.

Санитар мне рассказал, как другу,

что его жена идет по кругу,

познавать любовную науку,

а ему все сны ложатся в руку.

Пропадать за грош кому охота,

и в палатах стало очень тихо, –

молодая рыжая врачиха

будет на лечить для хозрасчета.

Еще хуже, что в теченье суток,

в центре площади, на ветхом пьедестале,

медный всадник давит на педали

и стреляет самых светлых уток.

2

Маша, ты помнишь в туманном рассвете

меня увозили в машине с крестом.

Не смея проснуться, плакали дети,

и ты задыхалась искусанным ртом.

А я хотел к вам прижаться теснее,

чтоб слезку лизнуть на родимых глазах,

но санитары мне дали по шее,

а я бледнолицему вылущил пах.

Как он согнулся, сложился, паскуда,

и к уху пополз улыбавшийся рот.

Самый гуманный апостол – Иуда,

запомни, любимая, – Искариот.

Предал, конечно, но сколько их было

мелких и гнусных иуд записных.

А меня конопатый верзила,

ударил костлявым коленом под дых.

Как навалились, в дороге смиряли,

и еле живого, но все ж довезли.

А медный всадник давил на педали

и тени слоились в дорожной пыли.

И к мутным оконцам нахлынули лица,

и ветер понес неприкаянный прах.

А 37-й по-прежнему длится

в обугленных генах и хилых сердцах.

3

Что же пальцы по стеке ползут,

словно нет для них доли в теле.

А часы как на грех онемели,

но идут без секунд и минут.

Маша, жди меня через часок,

я вернусь. Озверевшее время

больно клюнуло в мягкое темя

и закрылась душа, как замок,