На площади, вблизи здания райкома партии, была школа — гордость и краса Старо-Бешева. От здания школы ничего не оставалось, на земле валялись лишь искореженные взрывом железные балки.
Внезапно пошел дождь, но на душе у нее даже стало веселее, ведь она находилась дома, тут никакой дождь не страшен.
Опасаясь оставить в раскисшей почве свои кирзовые сапоги, Паша двинулась в обход по проселку и вскоре вышла на улицу, которая в прошлом была самой оживленной. Из раскрытых настежь окон правления колхоза доносились голоса. Паша знала жителей своей деревни не только по имени-отчеству. Она безошибочно могла узнать человека по голосу.
У нее едва хватило сил подойти к окну. Неужели она слышит голос Григория Харитоновича Кирьязиева? Да, это на самом деле был он.
— Пашенька, ты ли это? — дрогнувшим голосом спросил Григорий Харитонович.
— Ну, конечно, я, разве трудно узнать?
— Не знаю… не верю. Да Паша ли это?.. Чего же ты стоишь мовчки, Григорий Романович? — Кирьязиев подтолкнул стоявшего рядом Пилипенко и стал громко окликать всех колхозников, которые были сейчас в комнате правления. Они тоже растерялись при неожиданном появлении Паши. — Так и есть, наша Паша… дочка Василича, бригадир первой женской. Жива, невредима? Ой, дела!
Утомившись, Григорий Харитонович замолчал, и тут по одолевшей его одышке, по восковому отсвету на скулах Паша поняла, как плохи дела Кирьязиева.
— Да я, дядя Харитоныч, растревожила вас. Вы не волнуйтесь, отдохните…
— Ныне ничего, я уже герой, сил набрал, а было, Паша…. — и Григорий Харитонович тяжело вздохнул.
Было ясно, что довелось пережить старику Кирьязиеву при гитлеровцах. Он не заставил себя просить и тут же стал делиться всем накипевшим в груди. Оказывается, на следующий же день после оккупации Старо-Бешева оберштурмфюрер Ганс Циммер, который поселился в доме Ангелиных, приказал согнать всех жителей на площадь.
— Фаш знаменита трактористка Паша Анкелина фиехал Берлин, — с поджатыми от злости губами в мертвой тишине сообщил оберштурмфюрер. — Анкелина объявил, што желает дрюжбу иметь феликий фюрер Гитлер. Она также фелел передать фам, своим соседам, што сама напишет фам работать феликая Германия… Я есть офицер Германской Фермахт и тоже призываю фас работать пользу Гитлера… Если будете сопротивляться, я прикажу принять крайний мер… — Он запнулся и показал на крылатую эмблему вермахта на груди.
Кто-то тихо, но достаточно отчетливо произнес:
— Эй, Ганс, всех перестреляешь, аль кого на сковородке жарить станешь?
После этих слов толпа пришла в движение. Ганс Циммер схватился за пистолет.
— О, я понимайн руссиш… Офицер феликой немецкой армии ошень добрый зольдат. Он феликодушен русской нации. Анкелина еще фелел передали фам, живьет в феликой Германии ошень хорошо, работает для полной победы Гитлера.
Из толпы снова раздались какие-то голоса. Кирьязиев рванулся было туда, где стоял Ганс Циммер, но его удержал Пилипенко: «Почекай, не замай Ганса, мы ще зустринемось, подомнем супчика!»
Конечно, никто в деревне не поверил, что Паша, их трактористка, дочь Ангелина, продалась немецким захватчикам.
Спустя три дня Ганс Циммер снова собрал крестьян. На этот раз он во всеуслышание объявил, что по достоверным источникам Паша Ангелина бежала из Германии р сейчас находится где-то в Старо-Бешеве…
— Я от имени моего пофелителя фюрера Гитлера приказываю доставить Анкелину жифую или мертфую. Срок — один день. Надо быстро, когда требует немецкий официр. Хайль Гитлер! — выкрикнул он напоследок и выбросил вперед руку.
Прошел день, второй, третий… Никто Ангелиной не доставлял. Ганс Циммер был вне себя. Он метал громы и молнии: «Вешать!.. Стрелять!..»
Жителей били прикладами, полосовали шомполами, сажали в холодный карцер.
Циммер негодовал. Неужели никто не скажет, где находится Паша Ангелина? Неужели не выдадут ее родственников? А люди в один голос твердили: «Знаете, гер Циммер, Паша, наверное, туточки, потянуло ее в свои заветные края, но на каком боевом участке воюет, мы знать не знаем и ведать не ведаем…»
— Было и страшно и смешно видеть все это, — прервав Кирьязиева, сказал Григорий Романович. — Ну, разве мог у нас оказаться предатель? Нет, среди старобешевцев таких не оказалось. Еще запало мне в душу, как один здоровенный полицай все увещевал меня: «Да ты, старик, действуй, выдай нам в руки кого-либо из Ангелиных, первым человеком на всю округу будешь, озолотим, дюжих рысаков отвалим для твоего единоличного хозяйства…»
— А чего же не взял, ежели отваливали дюжих рысаков? — улыбаясь, спросил кто-то.
— То сказать правду, уж не моя вина, прошибка получилась из-за моей Степаниды, — пояснял Пилипенко. — Она так закричала, так заголосила, що той самый полицай с переляки чуть дуба не дал.
— Ох, Пашенька, и натерпелись мы… — продолжал Григорий Харитонович. — Все мои сыновья, что орлы, погибли геройской смертью, нас защищая. Что и говорить, тяжко… Попалил ворог добро наше. Запаскудшъ земли наши. Но все равно мы одержали победу, и я верю: земля наша, как и прежде, заколосится золотым колосом. Все, все вернем, бригадир… только вот загубленных, замученных не вернем.
Сыновей своих не верну, Василька своего не обниму…
Старик схватился за сердце. Он тяжело дышал. Ему дали воды, капель. Наконец Григорию Харитоновичу стало легче. Он вскинул голову.
— Понимаю, больно говорить о том, что здесь было, но не говорить нельзя. Сердце так и кипит. Знай, Пашенька, мы тут тоже по силе возможности шарахали фашистов. Ты со своими подружками хлеб посылала фронту, а мы так запустили наши поля, что ни один колосок не вырос, делали все, чтобы с голоду подох Гитлер. — Кирьязиев помолчал, ближе придвинулся к Паше и вдруг спросил: — Ты нашего Лексея-то помнишь? Э-эх, какой чудесный старик был! Неохота была помирать ему при советской власти. За восьмой десяток перевалило, а он все твердил: «Молодею я, Харитоныч. Всему бы простому люду на свете такую светлую жизнь». И крепился наш Лексей, работал в поле, саженцы высаживал, чтоб на радость людям сад вырос. А при фашисте зачах Лексей. Бывало, целыми днями сидит на завалинке, ковыряет посошком землю, тоскует… На людей не глядит и думу думает, одному ему известную.
Однажды я спросил его:
— Тоскуешь, Лексей?
— Нет, — вздохнул он, — душа горит на врага.
— Крепись, — сказали, — наши скоро возвратятся.
— Дожить бы только!..
— Доживешь… Не горюй.
— А заклятого ворога здорово наши бьют? Не слыхал, что люди сказывают? — шепотом допытывался он.
Я, конечно, все рассказал ему, что знал. Покачал он своей седой головой и сказал:
— Мы с тобой, Харитоныч, перед народом в долгу: плохо супостата бьем. Надобно нам крепче бить. Шестерых наших ироды повесили. А за что? За какие грехи? За Ленина стояли. За советскую, родную власть. Наташеньку-то Радченко под Мариуполем поймали и замучили кровопийцы… А за что? На Гитлера работать не хотела. С оружием в руках землю свою защищала. Не осрамила нашу старость Наташенька. Не убоялась умереть за правое дело. А мы что? Чем мы помогаем бить иродов? Сила, говоришь, не та? Не верю. Сила в нас, крестьянах, невиданная.
Много дней так вот сидел дед Лексей на завалинке, выглядывал все, что делается вокруг. А делалось вокруг известно что… Прохожу я, значит, как-то вечерком мимо домика Лексея, смотрю, на завалинке нет знакомой фигуры. Потом сказывали, что видели Лексея рано утром. Выпросил он у Ксюши Васильевой какой-то ватничек, прихватил краюху хлеба, у соседа Бурляева отсыпал соли в табакерку и… скрылся, пропал. Мы уж его искали, искали, но все без толку. Весь берег реки обшарили — нигде нет.
Паша нетерпеливо спросила, что же стало с дедом.
Григорий Харитонович поднял голову, молча посмотрел на нее.
— Не торопись, в момент все скажу, небесница.
Она засмеялась.
— Почему же небесница? Я обыкновенная… земная.
— Нет, нет, небесница, так и есть небесница, чтоб мне провалиться на этом месте, — повторил он пересохшим голосом. — Ты же ведь над нашей деревней летала и письма свои напечатанные крупными печатными буквами сбрасывала. Радость-то какая была у всех! Вся деревня гомонила: «Наша Паша письма с небес сбрасывает, поклоны передает, просит не волноваться, пишет: фашизму скоро конец придет… Работаю, мол, для фронта, как прогоним немца, всей тракторной бригадой возвратимся в колхоз…» Люди на радостях плакали, обнимались, друг другу говорили: «Ангелинцы живы, значит и советская власть жива…»