Ну ладно, черт с ним. Не ради него этот рассказ.
И вот через весь город веду я своих ребят, держа карабин под локтем. Мои подводники (в клешах) сразу романы завели с девицами.
- Мадам, - говорят, - позвольте, ведра понесем мы.
Несут они ведра в одной руке. А другой стараются за талию девушек обхватить.
Я, конечно, не собака сторожевая - я тоже хороший парень.
Солнце светит, черемуха цветет, птицы поют. Я иду с карабином - не как конвоир, а как товарищ. Карабин этот только так, "для прилику", как говорит моя бабушка Василиса Минаевна Каренина.
Зачем я ребятам мешать буду? Иду сзади, в чужие дела не путаясь.
Ведра звенят. Девушки смеются. Сейчас я вот о них подумал: стали они, наверное, ныне матерями, а может, уже и бабушками. Немало забот, немало тягостей.
А тогда были они молодые, крепкие, зубастые. Матросские фланелевки обтягивали их груди, а мои "губешники" с ведрами названивают посреди улицы и, что есть сил, "травят до жвака-галса", чтобы произвести на них впечатление. Давно это было. Состарились мы уже!
Все складывалось отлично. И в этой компании, которая шлепала под моим нестрогим конвоем, шествовал и тот человек, в возрасте, нацмен - казах или калмык. Не вдавался я в эти подробности. Нес он сразу два ведра, ибо он ни за кем не ухаживал.
Город остался позади. Мы вступали на окраину его - в "Шанхай-город", возникновение которого я позже описал в своем романе "Из тупика". Между городом и окраиной существовала тогда многолетняя свалка мусора и хлама. Из этой свалки образовалось громадное поле, покрытое буграми мусора. А в этих буграх - норы, словно кротовьи, и, помню, говорили, что в этих норах скрывались преступные элементы и дезертиры.
Мы уже подходили к столовой, и вдруг.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я до сих пор вздрагиваю. Прошло уже много лет, а я и сейчас волнуюсь, вспоминая этот случай. До сих пор в моих ушах явственно слышен этот звук. Звук брошенных на землю ведер.
Мой подконвойный нацмен бросил ведра на землю. И кинулся бежать. Прямо на свалку, в норы.
До сих пор не понимаю, на что он, дурак, надеялся.
Но с этого момента он становился дезертиром армии.
Все растерялись, и первым делом я - мальчишка.
- Стой! - крикнул.
Но он бежал дальше. Подводники советовали мне:
- Валька, стреляй его, суку.
Я понимал: убеги эта сволочь, и я - человек конченый.
- Стой! - орал я. - Вернись. в такую твою горошну!
- Валька, пали в него, иначе пропадешь.
Я и без советников знал: уйдет гад - и я пропал. Военный трибунал не посмотрит, что мне шестнадцать лет. Прокурор - это тебе не командир эсминца, которому я золотые часы, словно какашку, раздавил, и тем дело кончилось.
- Стой!
Никакого впечатления. Он продолжал бежать.
Может, он русского языка не знает?
А дальше - холмы, бугры. Он прыгал между ними и временами уже стал пропадать. Еще минута - и будет поздно.
Я скинул карабин с плеча. Стрелок я был отличный (не такой, как сейчас).
Жавкнул затвором - дослал патрон в ствол.
Вскинул оружие.
- Стой, зараза поганая! - крикнул ему напоследок.
Девки мои подконвойные обомлели. Но духа не теряли.
- Бей! - кричали мне, воодушевляя.
И вот в прорези прицела я сверхточно нащупал спину дезертира. Целил верно - между лопаток.
Такое меня зло тогда взяло. Сталинград уже был. Курская дуга была. Скоро мы будем в Берлине. А ты, паразит, бегаешь!
Вот она - цель, живой человек. Наверное, семьянин. Я перед ним мальчишка, сопляк. Но одно движение моего пальца - и тебя, папаня, не будет.
- Хана ему, - сказал я, помнится.
Не зная почему, но, посылая пулю, я вздернул карабин. Грохот. Пуля прошла над его головой. Дезертир остановился рывком, будто его захлестнули арканом. Остановился и, сгорбив плечи, поплелся назад.
Возвращается. Идет и боится. Ремня на нем нет. Гимнастерка ветром раздувается. "Чепчик" он свой с башки посеял, пока от меня спасался. Хотел я его прикладом тут опоясать, да. неудобно - в отцы он мне годится!
Приятель мой - Сашка с подплава - сказал:
- Сейчас я ему баню устрою. Только ты не впутывайся.
Я ждал. И все ждали.
Девицы кричали в сторону беглеца:
- Хороший конвоир попался, а ты ему жизнь портишь!
Как собака с поджатым хвостом, дезертир вернулся в строй. Тут Сашка как наварит ему. Только он очухался, как ему с другого бока навесили. И пошли трепать слева направо. Я делал вид, что меня это не касается. Потом меня подконвойные спросили:
- Закурить хочешь?
- Нет, - ответил я. - Батьке слово дал, что до двадцати лет курить не стану.
Идем дальше. Теперь все ведра, какие были, сгрузили на беглеца, его даже не видать из-под ведер было. Избитый, он покорно тащил этот звон на себе до самой столовой. Получили обед, как положено, и понесли полные ведра еды обратно - на гауптвахту. Ребята мои посерьезнели - перестали трепаться с девчатами. Я шел сзади них, держа карабин в руке, и думал, как отчитаться перед начальством за израсходованный патрон? Что я скажу?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сколько лет прошло с той поры! Помню, я был юнцом в бушлате. Задира. Мне было доверено оружие. Оружие вообще штука опасная. Ну угробил бы я его тогда, а. что толку?
Может, он отслужил свое, сколько положено. Получил благодарность от командования. Живет сейчас в кишлаке или улусе. Рядом с ним состарилась жена. И бегают внуки. Сушит он, паразит, сладкий кишмиш на крыше и возит его на продажу в Москву или Ленинград. Получает от государства пенсию. Всеми уважаем. Всеми почитаем. Звезды героя он, конечно, не имеет. Но уж медаль-то "За победу над Германией" он получил, как и я, по закону.
Так вот - прав я или не прав?
Ведь он живет сейчас и не знает того, что не вздерни я тогда карабин чуть кверху, - и ему бы крышка! Я очень меткий стрелок. Всадил бы ему пулю точно между лопатками. С разбегу он бы мордой хряснулся в гниль и мусор городской свалки. Так бы и сдох, зараза худая!
Рядом со мной стояли люди, которые прошли через ад, и они говорили мне:
- Бей. чего смотреть?
Но я не убил его.
Так прав я или не прав?