Выбрать главу

Кажется, что непрерывное видео всего моего детства было бы полно фактов, но лишено чувств, просто потому, что камеры не могут поймать эмоциональное измерение событий. Как только включается камера, тот день с моей бабушкой становится неотличимым от сотен других. И если бы я повзрослел и имел доступ ко всем видеозаписям, то не мог бы приписать большую эмоциональную значимость какому-то одному дню, не было бы ядра, вокруг которого могла бы вырасти ностальгия.

А какие будут последствия, когда люди смогут заявить, что помнят свое младенчество? Я готов представить, когда вы спрашиваете молодого человека о его самом раннем воспоминании, и он сбит с толку; в конце концов, у него есть видео, датируемое днем его рождения. Неспособность помнить первые несколько лет нашей жизни – что психологи называют детской амнезией – может кануть в Лету. Родители больше не расскажут детям анекдоты, начинающиеся со слов: «Ты этого не помнишь, потому что тогда едва начинал ходить». Если детская амнезия – характерное свойство детства, то подобно уроборросу – змее, поедающей себя– наша молодость будет стерта из нашей памяти.

Часть меня не хочет этого, стремится защитить детей, чтобы они видели начало своей жизни в легкой дымке, спасти их изначальные воспоминания от замены холодным безэмоциональным видео. Но, возможно, дети будут так же тепло относится к своим абсолютным цифровым воспоминаниям, как и я к своим несовершенным органическим.

Люди состоят из историй. Наши воспоминания – не объективный сборник каждой прожитой секунды; они – рассказы, состоящие из избранных моментов. И поэтому даже когда мы проживаем те же события как другие личности, мы никогда не составим идеальных рассказов: критерии отбора моментов отличаются для каждого из нас и отражают наши личности. Каждый из нас замечает какие-то детали, обращающие на себя внимание, и вспоминает то, что важно для него, и рассказы, которые мы пишем, в свою очередь приобретают форму наших личностей.

Но интересно, если все будет помнить всё, сгладятся ли наши различия? Что случится с нашим ощущением своего «я»? Мне кажется, идеальная память не может быть рассказом, так же как неотредактированная запись камеры слежения не может стать художественным фильмом.

#

Когда Джиджинги было двадцать, в село пришел чиновник из администрации, чтобы поговорить с Сэйбом. Он взял с собой молодого тива, который посещал школу при миссии в Кацина-Ала. Администрация пожелала иметь запись всех споров племенных судов, поэтому приставила к каждому вождю одного такого юношу в качестве писца. Но Сэйб сказал офицеру:

– Знаю, у вас нет достаточно писцов для всей земли тивов. Здесь Джиджинги обучился письму; он может быть нашим писцом, а вы можете отправить вашего мальчика в другое село.

Чиновник устроил экзамен Джиджинги, но Мозби учил хорошо, и в конце концов чиновник согласился назначить Джиджинги писцом Сэйба.

Когда чиновник ушел, Джиджинги спросил Сэйба, почему он не захотел взять писцом мальчика из Кацина-Алы.

– Никому из школы при миссии нельзя доверять, – ответил Сэйб.

– Почему? Разве европейцы воспитали из них лжецов?

– Отчасти это их вина, но и наша тоже. Когда годы тому европейцы набирали мальчиков для школ при миссиях, большинство старейшин отдало ребят, от которых хотели избавиться, бездельников и мятежников. Теперь они возвращаются и не чувствуют родства ни с кем. Они орудуют своим умением писать, как большим пистолетом; они требуют от своих вождей найти им жен, иначе начнут писать клевету и заставят европейцев найти других вождей.

Джиджинги знал мальчика, который всегда жаловался и искал способы избежать работы; было бы ужасно, если бы кто-то такой одержал верх над Сэйбом.

– Ты не мог сказать об этом европейцам?

– Многие пытались, – ответил Сэйб, – Маишо из клана Кванде, который предупредил меня о писцах; в Кванде они уже давно. Маишо повезло, что европейцы поверили ему, а не лжи писца, но он знал о других вождях, которым посчастливилось меньше; европейцы часто верят бумаге, а не людям. Не хочу испытывать судьбу. – Он серьезно посмотрел на Джиджинги. – Ты – мой родственник, Джиджинги, и родня каждому в этом селе. Я доверяю тебе писать то, что я говорю.

– Да, Сэйб.

Суд племени проходил каждый месяц с утра до вечера три дня подряд и всегда привлекал зрителей, иногда так много, что Сэйбу приходилось требовать, чтобы все сели, да бы все могли слышать и видеть происходящее на суде. Джиджинги садился рядом с Сэйбом и записывал детали каждого дела в книгу, оставленную чиновником. Хорошая работа; ему платили из денег, собранных с участников спора, и ему давали не только стул, но и маленький стол, которым позволялось пользоваться не только во время суда. Жалобы, с которыми обращались к Сэйбу, отличались – то об украденном велосипеде, то об ответственности соседа за неурожай – но в основном приходилось разбираться с женами. В одном из споров Джиджинги записал следующее:

«Гирги, жена Умема, убежала из дома и вернулась к своим родственникам. Ее родственник, Анонго, пытался убедить ее остаться с мужем, но Гирги отказывается, и Анонго ничего не может поделать. Умем требует вернуть калым1 в 11 фунтов, который он заплатил. Анонго говорит, что денег у него нет, тем более, что калым был только 6 фунтов.

1 -  плата; выкуп, уплачивавшийся первоначально роду, позднее — родителям или родственникам невесты.

Сэйб пригласил свидетелей с обеих сторон. Анонго говорит, что свидетели у него есть, но они сейчас путешествуют. Умем предоставляет свидетеля, и тот дает присягу. Он подтверждает, что сам отсчитывал 11 фунтов, которые Умем заплатил Анонго.

Сэйб просит Гирги вернуться к своему супругу и быть хорошей женой, но она отвечает, что более не может оставаться с ним. Сэйб приказывает Анонго вернуть Умему 11 фунтов, срок первого взноса – три месяца, когда урожай можно будет продавать. Анонго соглашается»

Это был последний спор дня, и к тому времени Сэйб явно устал.

– Продавать овощи, чтобы вернуть калым, – сказал он, качая головой. – Когда я был маленьким, такого не было.

Джиджинги знал, что это значит. В прошлом, рассказывали старейшины, вы производили обмен подобными предметами: если нужна коза, можно было обменять ее на цыплят; если нужна жена, нужно было пообещать одну из своих родственниц семье жены. Потом европейцы сказали, что больше не будут принимать овощи в оплату налогов, требуя оплаты в монетах. Скоро все могло быть обменяно на деньги; их использовали для покупки всего, от тыквы до жены. Старейшины считали это бессмыслицей.

– Старые дороги стираются, – согласился Джиджинги. Он не сказал, что молодым соотечественникам нравится новый уклад, потому что европейцы также постановили, что калым можно платить, только если женщина согласна выйти замуж. В прошлом девушку могли пообещать старику с гнилыми зубами и больному проказой, и выбора у нее не было. Теперь женщина могла выйти замуж за мужчину, который ей нравился, если ему было по силам заплатить калым. Джиджинги и сам копил деньги на свадьбу.

Иногда Мозби приходил посмотреть, но судебные разбирательства сбивали его с толку, и после он часто задавал вопросы Джиджинги.

– Например, был спор между Умемом и Анонго о размере уплаченного калыма. Почему клятву давал только свидетель? – спросил Мозби.