Казня себя злобой за его разгульную тыловую жизнь, мужики наполнялись сочинительским вдохновением.
— Он про Сталина дурно высказывал.
— Точно! Сам слышал. Усачом его обзывал.
— Так и пиши. Оскорблял вождя и руководителя партии…
Мужиков подхлестывала видимая праведность затеи: верно, Семен Кузьмич в узком кругу вождя не жаловал: «Двух братовей моих старших раскулачили, дятлы деревянные! Сеструха в тридцать втором под Саратовом с двумя детьми от голоду померла… Дорвалась морда усатая до престолу…»
— А ты вспомни-ка, Макар, он и Ленина тоже…
— Да, Петя… Сенька его лысым называл. Вот и Веня слышал.
— Деньги в пивной кидал с Владимиром Ильичом…
И опять складывалась правда: Семен Кузьмич, войдя однажды в пивную, швырнул на прилавок красненькую деньгу с изображением Ильича и сказал весело: «Налей-ка мне на лысого!» — что означало: «вина!»
— Дак ведь еще заём был. Он не хотел. Помните ли?
— Как не помнить! Другие тоже могут подтвердить.
— Все люди как люди, последнюю заначку сдавали, а Сенька нос отворотил.
И снова выходила честная строка: добровольно-насильный государственный займ у населения ничего, окромя злобности и отпора, у Семена Кузьмича не вызывал.
Белизна бумаги, как морфий, действовала на мужиков. Только где-то глубоко внутри — даже не в сердце, а по-за сердце — тихим гудом гудел страх, — не тот страх, который оглушал в окопах и блиндажах под авиабомбежками, — другой, подленький, замарушистый, сальный. Но мужики стискивали скулы, припоминали Семену Смолянинову политические грехи.
Когда доносительского текста легло на два листа бумаги, мужики еще выпили за обделанное дело и в понедельник поутру дали документу почтовый ход.
Эмгэбэшники с волчьими глазами, не потерявшие любовь к кожанкам и черным воронкам, Семена Кузьмича скоренько арестовали. После недолгих ночных пыток и следствия суд впаял обвиняемому по статье 58 за антисоветскую пропаганду и саботаж двадцать пять лет заключения. Имущество семьи осужденного было конфисковано. Да что там конфисковать в деревянной домушке в посаде Вятска! Главный ценный предмет изъятия — дореволюционная швейная машинка «Зингер». Варвара пролила слез из-за нее больше, чем из-за неволи мужа.
… — Натерпелись мы, отец, страху. Мать-покоенка в окошко завидит машину и трясется вся: выселять едут. Всяк тыкал нам да стращал: угонят вас в Казахстан или в Сибирь, — рассказывала отцу Валентина Семеновна. Он сидел поутру протрезвелый, слушал про семейные мытарства. — Меня в комсомол не приняли: дочь врага народа… А еще говорили, что если кто надругается надо мной, ничё тому не будет.
— Вот чего удумали, чтоб народ в кулаке держать! — скалил желтые зубы Семен Кузьмич.
Они сидели на кухне за маленьким столом, пили чай. Семен Кузьмич — чай особенный: на кружку кипятку полпачки заварки.
— Парень от меня отказался. Военный, лейтенант. В клуб к нам на танцы приходил. Замуж звал, про любовь говорил. Я его тоже сильно любила, — откровенничала Валентина Семеновна; дети еще спали, а Василий Филиппович ушел в литейный к «вагранкам», смена начиналась рано. — Ох! До чего ж, отец, люди злы бывают! Кто-то нашептал моему лейтенанту про врага-то народа. Его как ветром сдуло. Вот и вся любовь. Кому верить?
— Это всё морда грузинская. Он и без тюрьмы людям жизнь попутал, — обжигаясь чифиром, сказал Семен Кузьмич. — Плясали под его дуду, дятлы деревянные!
— Люди-то ему верили. Любили… — сказала Валентина Семеновна. — В пятьдесят третьем году я замуж вышла, Пашкой забеременела. Когда услышала, что Сталин умер, даже заплакала… Митинг у клуба был. Я гляжу на его портрет, он там такой человеческий, и слезы сами льются. Вокруг только и разговоров: опять война будет, голод, карточки… Слышь, отец, — приглушенным голосом обратилась Валентина Семеновна, — правду люди говорят, что ты на своих обидчиков пагубу напустил? Вроде бы к Петьке Балмазину и Макару Гущину колдун от тебя из тюрьмы наведывался?
— Чего? — взбеленился Семен Кузьмич, лицом навострился. — Говорят они… Люди все олухи да болваны!
Судьба доносителей после устранения Семена Смолянинова не выстелилась гладью. То ли снедающий червь угрызения вполз в сердце каждого оговорщика, то ли перст Всевышнего вел чернителей по скользкой тропе, то ли впрямь — освободившийся из зоны старичок, морщинистый-морщинистый, седой-преседой, в красной выгоревшей шляпе, похожий на сушеного мухомора, наведывался в Вятск и у калитки дома Петра Балмазина попросил попить водицы, а потом и у дома Макара Гущина окликнул хозяина и попросил напиться, а в доме Вениамина Вострикова никого не застал, но якобы снял шляпу и поклонился пустым окнам.