Хрущев своим крестьянским умом не понимал изысков верлибров, не врубался, в чем прелесть колоритного бреда в полотнах авангардистов, но понимал другое: подраспустил он стихоплетов, киношников, живописцев… Эх! продадут они Родину… нет в них твердости… в партию вступать не хотят… не исполнят заветы Ленина… похерят и его почины… Неужели Сталин был прозорливее, когда давил «касту»? Понимал Усатый, что предадут эти «пидорасы проклятые»…
Политическая тактика Хрущева давала сбой, — и народное роптание: «Остамел совсем, дурень кукурузный! Да разве будут на севере початки расти?» Кое-где в стране вводились карточки на муку и сахар. «Вот самодуру неймется! Церкви ему помешали, ироду…» Генсек тупоголово грозился показать стране по телевизору «последнего попа», крушил культовое зодчество… Частые отлучки из Москвы: то на юг в отпуск, то за границу — лишали Никиту Хрущева приверженцев. В ЦК плелись внутрипартийные интриги, верховные жрецы КПСС заговорщицки обсуждали на дачах: «Не пора ли освободить Никиту?» — «Пора…» В мировом масштабе назревал Карибский кризис, в ядерной сшибке Америки и СССР весь мир мог свалиться в бездну.
Но в общем людям жилось не худо. Главное — не угасала вера в будущее, — нет, не в призрачный коммунизм из «Капитала» лобастого Маркса, который презирал славян, — в простое человеческое счастье. Что может быть дороже и слаще этой полнокровной веры!
…В Москве и Ленинграде — поветрия среди молодежи. Стиляги! Клетчато-полосото разодетые, в брюкахдудочках, в узконосых корах, в которых так удобно танцевать буги-вуги и твист, в гавайских рубашках, в галстуках с драконами… До Вятска столичные выверты докатывались с запозданием, иногда и вовсе не приживались. Стиляг на весь город набиралось трое-четверо, да и тех местные уркаганы здорово лупили за пестрячество одежд, как за мужеложество… На улицу Мопра приехал настоящий стольный щеголь! — не доморощенное «фуфло», — из Ленинграда, родственник тетки Зины, уборщицы из пивной, племянник Владимир. Он приехал погостить у тетушки, которая им шибко гордилась, ну и пофорсить перед провинциальной дремучестью, обряженной в вечно темные, серо-шинельные и хаки одежды.
На Владимире светлый клетчатый пиджак с накладными карманами и широкими простроченными лацканами, брюки, зауженные у щиколоток до предела — такие портки надеваются только с мылом, — шузы с острыми носами; на шее длиннющий, дважды обернутый вокруг шеи, легкий шарф красно-бело-желто-синей расцветки, на глазах — зеркальные солнцезащитные очки. У Толи Каравая при виде такого фрукта на родной улице сразу зачесались кулаки. Такой же зуд в верхних конечностях испытал при виде форсуна старший Жмых; а когда Владимир прошелся по округе с поющей спидолой с выдвижной серебристой антенной, у Каравая и Витьки Жмыха, и вовсе потекли слюни.
— Вован, — всячески стал подбивать Толя Каравай стольного гостя, — пойдем на танцы в клубешник. Ты клевый чувак. Нашим чувихам настоящий твист покажешь. А? Вован?
— У-у, твист! — выступал заединщиком Витька Жмых. — Твист наши ни хера плясать не могут. Выдашь им, корягам, класс… Дай-ка я, Вован, погляжу на спидолу-то.
Тетка Зина предостерегала племянника:
— Владимир, с местной шалупенью не водись! У них одно на уме — гулянка да драка.
Но лесть — вот уж сила-то сильная! — и желание показать аборигенам цивильные буги-вуги взяли верх. В клубе Владимир дал танцевального коксу… Он так дрыгался, изгибался, скакал козлом, что никто больше и не пытался танцевать рядом с ним, не только соперничать. Толе Караваю и Витьке Жмыху сразу захотелось угостить плясуна в клубном буфете красной разливухой и папиросами.