Сенников, по правилам, должен был пресечь предательскую пропаганду, но он молчал: Шамаев был ему интересен, Шамаев не боялся смерти или пока играл со смертью без мандража — козырными картами.
— Хм, а здесь, под Харьковом… Бросили нас, дорогу перекрыть. Пушка сорокапятка без колеса. Один пулемет «дегтярь», и взвод народу. У отступающих, у отступающих! — потряс кулаком, — боеприпасы отбирали, едритвой лять!
— Кончай! — оборвал его Сенников, но сделал это не громко.
— Хм, шо кончай! А вы шо, не отступали, што ль? Сами знаете, шо тут творилось. Я в Ростов к бабе хотел съездить. А потом снова б сюда. А меня в дезертиры… Дураки, своего бьете.
— Прекратить! — приказал Сенников.
— Да ладно, лейтеха! Ты теперь мне не начальник. Меня другой ждет. — Шамаев ткнул пальцем в небо, и сам, без понуждения, встал на край воронки.
Пятеро солдат взяли оружие на изготовку.
— Вот сюда стреляйте! — Шамаев распахнул пиджак, словно пиджак мог не пропустить пули, пальцем указал на белой рубахе, где сердце. — Давайте!
Когда солдаты зарывали воронку, Сенников сидел, закрыв глаза, привалясь спиной к березе. Дремал. Невольно слышал. Солдаты вполголоса меж собой судили.
— Все одно жалко…
— Немцы, говорят, тоже своих бегунов казнят. Еще строже.
— Лихой он. Даже грудь выпятил.
— В штрафбат бы отправили. Все ж свой…
— Начальству видней. Приказ-то зачитывали — Сталин выпустил. Ни шагу назад.
…Федор Федорович встрепенулся, отсутствующими глазами посмотрел на Серафиму. Сказал тихо, должно быть, для себя:
— Издержки на войне — это тоже суть войны. Его правильно расстреляли! Сталин не был кадровым военным, даже топографию не знал, но он нащупал нерв войны… Челноков не выполнил приказ. Шамаев тоже не выполнил приказ. Один был трус, другой разгильдяй. Приказ на войне — святое.
Серафима не засмела впадать в расспросы, лишь попутно заметила:
— Сейчас вроде не война.
— Я ничего больше не знаю и не умею, — произнес Федор Федорович. — Я вернулся бы туда. Сразу. Прямо с этой постели. На войну.
Скоро Федор Федорович посапывал, возможно, успокоенный своей мыслью, что война еще возможна и он будет на ней востребован. Серафима же не спала. Она глядела на профиль своего любовника, на его горбатый строгий нос, на его крепкие острые скулы, на виски с ворсинками серебра. Ей хотелось с благодарностью поцеловать его, но она не решилась, вспомнила к чему-то, что он муж другой женщины.
Серафима прислушалась. В доме звучал тихий вой. Или свист. Серафима поднялась, опять зажгла лампу-торшер, осмотрелась. Сквозняк где-то, сообразила она, и пошла из комнаты. Мать она застала на пороге у открытой входной двери в сени.
— Проветриваю, — сказала недовольно Анна Ильинична. — Весь дом табачиной пропах. С души воротит… — Нынешнего дочериного ухажера она дюже не любила. Его папиросного дыма не любила еще пуще.
— Колюшка уснул? — спросила Серафима.
— Давно уж, — буркнула Анна Ильинична, притворила дверь, пошла к себе в горницу. Серафима за ней.
Тощенький и мутный свет из матового плафона ночника окидывал просторную комнату, где в углу на кровати спал Колюшка. Серафима остановилась близ сына, вглядывалась в его лицо — жалостливо; сонная слюна у Колюшки вытекла из уголка губ на подушку. Опять ноющая боль в сердце — Серафима вспомнила, как приезжал Николай Смолянинов, родный папенька Колюшки.
Череп не только не приласкал кровного сына, но сразу отрекся от него, не глядючи, и оклеветал Серафиму похабно.
— Он, слыхать, дéбил! — воскликнул Череп, когда Серафима стала зазывать любовника в дом, чтобы предъявить сына. Череп воскликнул с возмущением, на ледяном нещадном слове «дебил» ударение поставил нарочито криво — на первый слог. — Чистый, говорят, дéбил, елочки пушистые! От кого ты такого нагуляла? От Фитиля, похоже? У того как раз башка продолговатая… С другим перепихнулась, а мне подсунуть хочешь? У нас в роду никогда дебилов не бывало! Так что промашечка вышла. Мы в такие порты не заходили! — От такой выволочки Серафима слез набраться не могла.
А тут мать еще возьми да плесни масла в пышущий огонь: по-родственному якобы, тайно, со снисхождением, решила выведать: «А што, Сима, поди, кроме Николая, ты еще с кем кувыркнулась? Дело таковское…» — Тут уж Серафима взвыла от горя: выходило, что даже мать и та ее обесчестила.