— Может… — начал мыслями разыскивать те затуманенные дали, из которых, несомненно, добивается домой его единственное дитя. Как топольку, растили ее, а война с корнями вырвала его топольку, а ты, отец, мучайся и казнись, есть ли она на земле, или, может, лежит в земле.
Мать, угадав его мысль, поспешила успокоить:
— Не грусти, дитя. И Гитлер не сможет всех передавить.
— Мама, а какие у вас теперь глаза? — неожиданно спросил Марко. — Никак не рассмотрю при этом электричестве, — косо взглянул на ночник, сработанный из гильзы снаряда.
— И зачем оно тебе? — удивилась, смутилась и вздохнула мать. — Разве же дети присматриваются к нашим глазам? Это только мы любуемся ими…
— Иногда присматриваемся, — Марка поразило, что мать застеснялась такого вопроса, потому что и в самом деле: кто интересуется глазами стариков? — У вас были синие-синие, как весеннее небо после дождя.
— Как ты, сынок, хорошо сказал, — вздохнула мать. — За всю жизнь ни от кого не слышала таких слов, даже от отца твоего… Да неужели у меня в самом деле такие были глаза? — аж удивилась, вспоминая прошлые года.
— Синие были, как барвинковый цвет в росе.
— А теперь стали седыми. Другая роса выполоскала мой синий цвет, — ответила тихо.
— Ты знаешь, в нашем роду долго не седеют, деды холостяцкими чубами хвастаются. Ну, а теперешние терзания не посмотрели на это. Сначала у меня поседели косы, а потом глаза… Таки присматривался к матери? Очень старая стала? — с признательностью улыбнулась к своей кровинке, и отблеск молодости мелькнул в ее на самом деле седых од скорби глазах.
— Я тебя еще голодом не заморила? Вот сейчас картошечка будет.
— В мундирах?
— И в мундирах, и раздетая, и толченная, и так… кусками, — в гнездышках возле губ дернулась и замерла улыбка. — Только приправы к ней нет — растертым рапсом или маком посыпаю. Привыкай, сынок.
— А зачем вы столько навариваете?
— О, еще спрашивает. Думаешь, услышав о тебе, не соберется спустя время капелла? Тебя же люди и живого, и мертвого любили… Тьху, снова эта бумажка баки забивает, — кивнула головой на стол. — И что только с ней сделать? Лежит же, как сама печаль. Не сжечь ли ее? — посмотрела на сына.
Марко кинул взгляд на страшный документ, который теперь смирно лежал возле деревянной солонки и темной, как земля, буханки. А лежал же он раньше в этой землянке, как покойник в склепе.
— Жгите, мама, о смерти жалеть не будем, — отвернулся от той бумажки, что волей случая, словно черный ворон, поторопилась принести его, Маркову, смерть к матери. Но нечему удивляться: садился же ворон на охладевшую грудь Марка, выдирал его душу, возле которой мостилась смерть, и, может, по ошибке, отодрал ее, костищу, вместо жизни да и полетел стремглав со своей добычей в далекий край.
Мужчина аж улыбнулся, отчетливо увидев такое зрелище, хотя немало их всегда проходило перед глазами, потому что в сердце Марка с самого детства мир наполнялся гулом земли и отголоском песни.
Мать с затаенным страхом подошла к столу, двумя пальцами взяла бумажку, где какими-то каракулями была нацарапана смерть, и понесла ее к печи. Марко в задумчивости, с любопытством взглянул на мать. На ее сосредоточенном лице закачался мир и выразительно прошли тени страдания, что их принес этот обрывок войны. Мать еще раз глянула на него и бросила в огонь, а сама, как молитву, торжественно и страстно зашептала какое-то заклинание. Марко только и услышал: «Иди, смерть, на болото и в безвестность, где люди не ходят, где звери не бродят, где петухи не поют…»
— Таки горит смерть, — сказала после всех колдовских «тьху-тьху».
Марко не знал, что в таком случае надо делать: надуться, быть ли сурово-торжественным, как его мать, или махнуть рукой и улыбнуться, как умеют со стороны посмотреть на свои беды наши люди. «Практики еще такой не было», — насмешливо ответил своим мыслям, присматриваясь, как на шестке кукожился, чернел и крошился вестник смерти.
— Сожгла, пропади она пропадом, смешала с жаром пепел черновой. — Отошла от печи и начала вытирать стол, будто хотела стереть и след, где лежалая похоронная, и снова с боязнью взглянула на ногу. — Не болит она?
— Не болит она, — подчеркнул материнское уважение к раненной ноге.
Мать покачала головой, в мыслях отделяла обман от правды.
— Разве ты скажешь о своих болях, какие они есть? Знаю тебя хорошо. Ты увечьем хвалиться не будешь… И не обманывай, что скоро будешь ходить.
— Вот увидите. Еще и танцевать буду шивертом-вывертом.
— Вы все нас утешаете под старость, как мы вас утешаем малыми. Это тоже немного помогает, потому что сердце нас хоть и мучает, но все верой живет. А как на той неделе, когда как раз мело на дворе, что и света божьего не видно, утешала меня какая-то молодица. Вот достучалась до этого жилища, отряхнула снег и встала у дверей, как рисованная. Долго расспрашивала о тебе, душой уговаривала не верить похоронной: все они ошарашивают человека, а не все правду говорят. Поговорили вместе, погрустили вместе да и разошлись, как родня.