— Что же это за молодица была? — встрепенулся и удивился Марк.
— Будто учительница приезжая. Приветливая такая, хоть с лица грусть и не сходила.
— Учительница?
— Ну да. Тебя хорошо знает. Сама хорошенькая, темноглазая. И подарок мне под полой принесла — муки на замес. От пайка своего оторвала.
— Чудо! — Марко наморщил лоб, припоминая, какая бы это учительница могла допытываться о нем. — И вы взяли муку?
— Отказывалась, так она обижаться начала. Говорила, что через день придет на свежий хлеб. Да и не пришла. А я для нее и шикухи[5] достала, чтобы сварить вареников с урдой[6].
— Как же ее звать?
— Как? — мать поправила платок, напряженно задумалась. — Вот тебе и на: стерлось из памяти. Г олова стала, как решето — ничего не удержит.
— Может, потом припомните.
— Может и вспомню. А еще раньше новый учитель приходил, тоже очень хороший с лица и душой, Григорием звать, этого запомнила. О, уже кто-то идет.
Сверху в самом деле забухали чьи-то шаги, отозвались голоса, а в землянке заволновался ночник. Марко удобнее сел на топчане, выпрямился, чтобы людям меньше бросалось в глаза увечье. Первым на пороге появился седой, как голубь, пасечник Зиновий Петрович Гордиенко, а из-за его плеча выглядывала по-старосветски накрест зачехленная двумя платками подвижная голова Христи Гордиенчихи. Старик незаметно отдал матери рамку с сотами и сразу пошкандыбал[7] к Марку, обнял его, защекотал зеленоватой бородой, пахнущей дымом и медом.
— Ну, здоров, здоров, Марко! Слава богу, живым вернулся в свои хоромы.
— Не тю ли на тебя! — сразу же набросилась на мужа Гордиенчиха. — Теперь никто не удивится таким хоромам. Теперь счастье, когда душа хоть в каком ни есть теле нашла пристанище.
— Эт, зазвонила на Рождество, так и до Пасхи не остановишь, — отмахнулся старик рукой от жены. — Хоть здесь не тарахти, как порожняк.
— Доброго здоровьица, тетя, — с любовью и жалостью смотрит на округлое с курносинкой лицо, а перед его глазами, словно быстротечные лучезарные вагоны, аж мигают далекие года, когда в доме Гордиенко он находил и сердечную радость, и встретил свою первую любовь. — Как вы там?
— И не спрашивай, дитя. Как люди, так и мы, — протянула, вытерев об подол, руку.
Марко поцеловал ее. Христя от неожиданности аж потеряла равновесие, по привычке хотела тюкнуть на него, но сразу же запечалилась и этой же рукой потянулась к глазам.
— А когда же я, Марко, своих деточек увижу, как тебя? Когда же они вернутся из далекой стороны?
— Вернутся, глупая, если меньше будешь собирать слезы в сумку. У тебя и сейчас хватит ума открывать похороны, — оборвал ее Гордиенко… — Так же иногда плачет, Марко, что от слез десяточные рубашки тлеют.
— А он и слова не даст, ирод, сказать, росинки не даст пустить, хотя возле пчелы целый век толчется. — Гордиенчиха кулаком и глазами погрозила своему «трутню» и пошла к печи помогать матери, которой женщины незаметно передавали какие-то мисочки или хлеб, а мужчины разнодержавные бутылки, закупоренные кочанами кукурузы.
Сыны черной земли и жестокой судьбы, вечные землепашцы и списаны под «чистую» воины, великие целинные натуры, вдоль и поперек переголосованные войной, и обычные простые дядьки, в меру дипломаты, а без меры труженики, которые брели своим горем, как темным морем, подходили к Марку. Подходили в неловкой одежде, в грубой обуви, сляпанной казна из какой кожи или склеенной из трофейных автомобильных камер. Подходили с тяжелой давней тоской на лицах и с добрыми словами на устах. Потрескавшимися и жжеными, стреляными и рубленными руками обнимали мужчину и молча утешали его этими же руками.
Матери как матери, спрашивали одно и то же: не встречал ли где-то их сынов, которые стучат уже собаке-Гитлеряке в железные двери. Родители же допытывались, скоро ли закончится война, потому что если еще дальше продолжится такое безумство, то и люду на свете не останется. И только девушки не спрашивали о своих женихах, которых с каждым днем становилось все меньше и меньше — на чужих далеких землях досевалось наше наиболее дорогое зерно и любовь. И в девичьих глазах Марко видел неизъяснимую тоску, которую не передадут, наверно, и гении кисти, потому что разве можно в одних глазах вместить и черные тени войны, и муки потерь, и годами да свинцом прерванную или кровью сошедшую любовь, и самой природой, а не девичьим целомудрием едва намеченные пугливо-трогательные и тревожные признаки материнства.
5
Шикуха — (шикша, вороника), водяника черноплодная; в качестве лекарственного сырья используют ягоды и молодые веточки.
6
Урда — 1. (вурда), козий сыр; 2. (гурда) — блюдо из конопляного (редко льняного) семени. Слегка поджаренные семена толкли и растирали макогоном в башке, заливали кипятком, вымешивали, чтобы получить «постное» молоко, процеживали, солили и ставили на огонь. При кипении на поверхности образовывалась желтоватая пена, которую снимали половником-шумовкой и использовали как начинку к пирогам и вареникам. Вместо семян бедные крестьяне употребляли лийкуху (отходы производства конопляного масла). Как и семенное молоко, урда вышла из употребления в начале нашего века с переходом на производство подсолнечного масла.