Так и сновали мысли у мужчины — от церковного рая до ада неволи, от гнезда до землянки, от птиц до людей, и ничего непривычного не было в этом сплетении, потому что разве не пичужкой он звал когда-то свою дочь? Вырвали ее еще без крылышек из родного гнезда и бросили на чужую чужбину, чтобы не пело, а мучилось дитя. Живое ли хоть оно?.. И теперь встреча с неизвестной женщиной, которая назвалась его судьбой, показалась горькой насмешкой, кощунством. Всыпать бы такой березовой каши, чтобы не хитрила, как цыганка на ярмарке.
От ветра тихо поскрипывала и вздыхала верба, ее однотонная стариковская жалоба проникала в тело человека, расходилось по нему и рождала другой отголосок и думы.
Когда-то за искристые, словно из солнца выплетенные косы он называл свою жену золотой вербочкой. Такие же косы в наследство достались и дочери. Искрятся ли они где-то на белом свете, или истлели в земле, или сгорели в дьявольских печах, — неужели человеческий ум придумал их!.. И сейчас уже застонала не верба, а человек, вглядываясь в неразгаданную даль. Но что эта даль могла сказать ему? По ней то стихал, то усиливался ветер, раскачивая и деревья, и темноту, и облака.
Где-то совсем недалеко послышались голоса, застучали копыта.
Кто же так поздно собрался в дорогу? Скоро Марко увидел, как закоулком проскочили чем-то высоко нагруженные сани, а возле них тенями гнулись две фигуры. Мужчина сразу почувствовал темное дело, шагнул от вербы ближе к дороге и в это время услышал знакомый голос Антона Безбородько:
— Ну, Тодоша, ни пуха ни пера. Езжай с богом, только, смотри, не продешеви…
— Все будет в аккурат, не сомлевайтесь, потому что дела идут — контора пишет! — засмеялся второй мужик, вскочил на сани и вйокнул на лошадей. Те дружнее начали разбивать копытами хрустящую дорогу.
«Неужели это поехал Тодох Мамура? — Марко пораженно и гневно взглянул вслед саням, уже слившимся с темнотой. — И какое у него панибратство хоть с крученым, но ведь председателем колхоза?»
В селе Тодох Мамура когда-то считался самым ловким, коварным и жестоким вором. Не раз его забирала милиция, но он всегда так выкручивался, что никогда не попадал под суд. Из милиции он как-то даже горделиво, с шиком наглеца возвращался домой, и на его лице с крупными челюстями жестоким самодовольством поблескивали небольшие глаза, похожие на поджаренные тыквенные семечки.
— Фортунит тебе, Тодоша, — часто завидовали ему конокрады, более мелкие преступники и разное отрепье.
— Наговариваете, братцы, и напраслину городите на бедную голову Тодоха, — как-то аж кособочились от лукавства воровские глаза. — С вами, по слабости своей, знаюсь, выпиваю, а сам никак не ворую — помню: жизнь вора мимолетная, а я о большем думаю, потому что дела идут — контора пишет.
Это вызывало среди злоумышленников веселый хохот, к которому охотно присоединялся и коренастый, но бойкий Тодох. Только иногда, уже допиваясь до бессознательного состояния, он мог пренебрежительно махнуть рукой на своих завистников и, раздуваясь от водки и самоуверенности, бросить им:
— Глупое ворье! Не мозги, а свиная шерсть торчит в ваших макитрах. Святое в преступном деле одно: не иметь соучастника и свидетеля! — На его выгнутых, как турецкие ятаганы, челюстях отражалась дикая жестокость, которую он подчеркивал ударами кулака. — Соучастника — сам не беру, свидетеля — не милую, разве что того, который в колыбели пищит, потому что дела идут — контора пишет.
— Отчаянный ты, Тодоша, истинный храбрец, — неистовствовало в восторге ворье, выпивая за здоровье избранника фортуны.
— Может, и не храбрец, но чего-то, однако, стою, — великодушно позволял воровской мелкоте восхвалять себя и начинал напевать свою любимую:
В колхоз Мамура, конечно, не подавал заявления, а, чтобы на него не косились люди и начальство, пристроился сторожем в райпотребсоюзе. И за время его сторожевания ни один лиходей не отважился залезть в магазин. Это было несомненным доводом дальновидности председателя райпотребсоюза и причастности Мамуры к воровской кодле. Но где-то в сороковом году Мамура нежданно-негаданно появился на колхозном собрании и там, жуя и глотая слова, начал прилюдно раскаиваться, признался, что имел за собой воровские грешки, но теперь желает работать честно, как все, потому что дела идут — контора пишет, а он никак не хочет, чтобы ему в спину старое и малое тыкало пальцем. Людей это признание растрогало, и Мамуре задали только один вопрос: